Гуреев два дня ходил с блокнотом и переписывал бортовые номера с обломков, а потом вывесил боевой листок: тридцать одна машина, из них четырнадцать целых.
А в трёх километрах, в деревне, стояла целая баня. Деревни как таковой не было — половину сожгли, половину растащили на блиндажи. А банька уцелела, потому что стояла на отшибе у ручья и была маленькая и неказистая. После кубанского саманного сарая с каменкой из битого кирпича, где мы в июне топили по-чёрному, эта показалась нам роскошью. Сруб, чугунная дверца, полок в два яруса, и топилась она по-белому, без всякого выветривания. Немцы ею, судя по всему, пользовались: внутри висела чужая полка с гвоздями и стояло цинковое корыто.
Пахомыч достал веники из-под своих нар, где они лежали с самой Дубровки, и перевязал заново. Оставалось двадцать четыре. Он раздавал их в предбаннике по одному и каждому смотрел в лицо, будто прикидывал, стоит ли доверить такую ценность.
‐ Ты им работай с умом, — предупреждал он. — не хлещи как попало.
Пошли партиями по восемь, начиная с тех, кто утром не в готовности. Жар держался такой, что Кузьмин было полез наверх, но уже через пару минут слез обратно.
Я забрался на верхний полок и минут пятнадцать подряд не думал ни о чём. Рубец в пару отпустил совсем, и я про него забыл на весь вечер. Артём парился отчаянно и неумело, обжёгся, полез вниз, потом снова наверх. Пётр пришёл с последней партией, вдвоём с Гавриловым.
После я сидел на бревне у ручья, и бабка из уцелевшей хаты вынесла нам молока в двух кринках, и брать за него ничего не стала, просто стояла рядом и смотрела, как мы пьём. Патрон лежал тут же и грыз найденный где-то немецкий сапог, отбирать не стали.
Одиннадцатого меня разбудили в четыре, и с этого дня началось. Я был уверен, что теперь всё пойдёт как по накатанному: они бегут, мы идём следом, через неделю Харьков. Из школьного курса выходило именно так.
Мы отходили пять вылетов. Двенадцатого шесть. К обеду двенадцатого исправных машин осталось шестнадцать. Заболотный, у которого Батя каждый вечер спрашивал, сколько будет готово к утру, с того дня отвечать точно перестал: говорил «сколько успеем» и уходил.
Тяжёлее всего было тринадцатого. Нас подняли по тревоге в час дня шестёркой, и «Тополь» вёл нас голосом, потому что бомбардировщики шли низко и посты их заметили поздно. Восемнадцать «юнкерсов» под прикрытием работали по нашим танкам, которые с утра держались у высоты южнее Богодухова и уйти оттуда не могли.
Радио у меня сдохло на четвёртой минуте. Сначала пошёл треск, потом стало тихо. Я щёлкал переключателем и стучал по коробке кулаком, не помогло. Артём заметил быстро. Подошёл ближе, чем ходил обычно, встал почти вплотную и смотрел на меня, пока я не обернулся.
Я показал ему рукой на ухо и махнул ладонью поперёк. Дальше мы работали вдвоём и молча. Он держался у меня на крыле и не отставал ни на метр, а я вёл его туда, куда сам считал нужным, и не мог ни спросить, ни предупредить.
Первый заход был чистый. Мы обрушились на замыкающее звено сверху, я всадил ведущему в правый мотор с полутора сотен, и он потянулся в сторону со снижением. Следом из строя вывалились ещё двое — сбросили бомбы на пустое поле и отвернули, не дожидаясь своей очереди.
На втором заходе нас достали. Прикрытие налетело из-под солнца, а я в ту минуту как раз довернул на юг, и левая половина фонаря вспыхнула белым. На две-три секунды я перестал видеть слева вообще. Первую пару обнаружил только потому, что Артём качнул машину с креном — атакованы сзади. Я рванул вверх и вправо, очередь прошла там, где меня уже не было. Дальше завертелось, и в этой карусели я поймал себя на том, что ору вслух в мёртвый шлемофон, будто меня кто-то слышит.
«Фоккера» я достал у самой земли. Он гонялся за кем-то из наших над самой стерней, и я ринулся на него сверху сзади с большой скоростью и проскочил бы мимо, если бы он не начал разворот. Тут он и попался: я довернул, повёл его по кольцу и дал длинную очередь. Он зацепил плоскостью землю и покатился, разваливаясь на лету, метров триста.
Гаврилов в эти минуты куда-то делся, и никто из нас не видел, что с ним стало. Пётр обнаружил, что ведомого нет, когда всё уже кончилось. Он ходил над районом лишних четыре минуты, потом ещё три. Домой пришёл последним, с пустыми баками, и заруливать не стал — заглушился на краю поля и остался сидеть в кабине.
Я подошёл. Он вылез, снял шлемофон, обожжённая половина лица у него блестела от пота, и он её не вытирал.
‐ Я не пускал его вниз. Он сам ушёл.
Постояли молча минуты три. Потом он спросил, что у меня с радио, и я ответил, мол, сдохло, и он покивал так, будто это было важно.
Гаврилов пришёл через трое суток пешком шестнадцатого утром. Сел он западнее Мурафы, той, что под Краснокутском за передком, машину сжёг сам. Двое суток отлёживался в скирде и шёл ночами на восток, а на третью наткнулся на боевое охранение у Мерчика. Там его полдня продержали, пока разобрались, и уж потом отправили в полк. Сапоги на нём были чужие, на размер больше, ноги стёрты в кровь. Пётр, когда его увидел, ничего не сказал вообще — подошёл, взял за плечо и подержал глядя в глаза.
Врач промыл ему ноги, замотал и запретил сапоги на неделю. Пахомыч выдал ему из своих запасов чьи-то опорки на два размера больше, и Гаврилов шаркал в них по полю. И объяснял каждому встречному, что портянку мотал правильно, углом внутрь, и что дело не в этом, а в чужих сапогах.
Семнадцатого мы перелетели ещё раз, за Грайворон, на поле, которого, по-хорошему, не существовало: передовая команда с БАО двое суток катала там полосу катком, взятым у какой-то дорожной части. Тылы за нами не поспевали. Бензин привезли только к вечеру восемнадцатого.
Такого мне видеть ещё не приходилось. Погода стояла, немец ходил, работа была, а мы сидели. Батя за эти полтора суток съездил в дивизию, вернулся чернее тучи и никому ничего не объяснил. Заболотный паузой воспользовался и загнал в ремонт всё, до чего дотянулся, так что к утру девятнадцатого исправных у него было восемнадцать вместо шестнадцати.
Клава одна обрадовалась этой паузе. Разобрала обе мои пушки, промыла, собрала и гоняла ленту вручную, а меня посадила рядом на ящик считать вслух звенья.
‐ Меченый, левая первый патрон подаёт с задержкой. Считай точно.
Я насчитал восемь задержек из десяти. Она полезла менять пружину и со мной больше не разговаривала.
Кормили в те дни скверно. Кухня отстала вместе с остальным хозяйством, и Спиридоныч двое суток варил концентрат на воде, добавляя туда что придётся. Мучился он от этого больше нашего: подходил, смотрел, как мы едим, и повторял, что это не еда, а недоразумение, и что вот на месте он развернётся. Я тем не менее съедал свою порцию и добавку сверху.
Девятнадцатого привезли почту, и мне пришло сразу пять писем и конверт из дивизии.
В конверте была та самая карточка. Фотокорреспондент про меня всё-таки не забыл, только шёл снимок два месяца. На нём у новой машины стоял Голубь, а я попал с краю, вполоборота, и через всю левую половину лица у меня шла белая полоса.
Я держал эту карточку и мне стало странно. В той жизни у меня было тысяч десять фоток, и ни одной я не держал в руках, просто листал большим пальцем, зная, что неудачный кадр можно переснять. Артём заглянул через плечо и объявил, что вышло хорошо и что я тут строгий. Кондрат смотрел дольше и заметил только, что машина на снимке не наша.
Двадцатого немец под Ахтыркой ещё огрызался, и нас гоняли туда дважды. Двадцать первого нас перебросили юго-восточнее, под Богодухов, на скошенное поле у самой дороги, и оттуда до Харькова было меньше часа туда и обратно.
Двадцать второго вечером Батя собрал наших у капонира и посчитал вслух, не открывая тетради.
‐ С третьего числа полк сделал пятьсот девяносто четыре вылета. Не вернулось семеро. Двое пришли сами, один в госпитале. Сбитых на полк тридцать один, подтверждённых двадцать два. Он помолчал, глядя мимо нас, в сторону дороги.