К третьему развороту стало жарко.
Не тепло — жарко. От мотора шло через переднюю стенку, от патрубков тянуло вбок, и минут через десять гимнастёрка была мокрая насквозь, по спине текло, шлемофон набух под подбородком. Снаружи было плюс четыре и ветер, а у меня в кабине — как в июле над степью. Ещё к этому примешивался запах: сладковато-кислый, тяжёлый, от которого начинало давить в затылке.
Фонарь я открыл на середине зоны и дальше летал с открытым. Скорость от этого падала, но перегреться в собственной кабине было хуже.
Сел я с мокрой спиной, вылез на плоскость, и меня на ветру прошибло так, что застучали зубы.
— Ну как? — Кондрат подставил руку.
— Как в печке проехался.
— Это они у завода не додумали. — Он полез смотреть уплотнение по стыку. — Ничего, уплотним по-своему. Прокладку по перегородке пущу, войлок пропитанный, где не жжёт. Не первый год замужем.
Что уплотнение доведут и что на моторе потом появится автоматика, я знал. Когда — не помню. Кажется, уже не при этих машинах, а при следующих.
Пушек было две. Обе над мотором, синхронные, у самой оси.
У ЛаГГа стволы были разные: пушка через втулку винта и пулемёт сверху. Снаряд и пуля летят по-разному, и чем дальше, тем сильнее их разводит, и держать в голове приходилось две поправки разом. А глаза у меня с августа было полтора.
Теперь стволов было два, одинаковых, с одной баллистикой. Поправка стала одна.
— Клав, а пристреливали на сколько?
— На четыреста, как всем ставят. — Клава сидела на ящике и набивала ленту. — Только тебе, Меченый, эти четыреста без надобности. Ты подходишь на полста и лупишь в упор, я по стволам вижу.
— Да это нереально по стволам увидеть!
— Мне видно.
Восемнадцатого выдали зимнее.
Меховые куртки, унты, шлемофоны на меху, рукавицы с двумя пальцами. Старшина выдавал по росту, а рост он определял своеобразно на глаз: мне досталась куртка, в которой я утонул, а Петру потом — в самый раз.
Полдня весь полк перешивал, менялся и торговался. Ерёма выменял унты на размер меньше и приплатил кисетом. Кузьмин подшивал подкладку и заодно рассказывал, как в Барнауле дочка Ленка в прошлом году выпросила у него ремень — не пояс, а ремень, настоящий, командирский. Три дня ходила с ним поверх пальто.
— Куда ей ремень?
— А кто её знает. Ходила и ходила.
С Гуреевым у меня в те дни вышел разговор.
Он поймал меня у землянки с планшетом под мышкой и с обычным своим видом человека, который уже всё решил.
— Соколов. Ты у нас рисуешь.
— Ну, рисую.
— Не «ну». Мне механики сказали, у тебя весь блокнот в самолётах. Дело есть.
Дело было такое. По соседству, у зенитчиков и у пехоты, наши новые машины никто в глаза не видел. А сверху пришла бумага: у немца объявился новый истребитель, тоже со звездой, тоже лобастый. Где его видели, в бумаге не писали, а щиты с силуэтами велено было ставить всюду — и у нас, и у зенитчиков, чтоб человек с земли сличил и не выстрелил.
— В прошлую среду по перегонщикам с земли открыли, — Гуреев говорил это, глядя в сторону. — Свои. Не попали, слава богу. Мне нужно на щит: наши силуэты и ихние. Спереди, сбоку, снизу. Крупно, чтоб от плетня видно было. Краски дам.
Рисовал я два вечера, в землянке, при коптилке из снарядной гильзы, которую Кондрат мне сплющил сверху и приладил фитиль из шинельного сукна.
Своих я вывел с натуры, обошёл машину кругом и обмерил на глаз. Разница у них по мелочи — в хвосте, в форме плоскости на конце, в том, как сидит фонарь. На бумаге я это вытянул, а как оно выйдет с земли, с четырёхсот метров, при плохом свете — другой вопрос.
Щит поставили у КП, а второй такой же увезли зенитчикам.
Наши потом ходили мимо и подначивали. Ерёма требовал, чтоб я и его нарисовал, в куртке и в унтах, для Вали.
— Тебя я уже рисовал.
— То летом было. Я теперь в унтах.
— И вот так ты как мешок с картошкой.
Пётр приехал двадцать второго.
Я его сперва не узнал издали — шёл через поле высокий человек в шинели не по сезону, с вещмешком, и шёл медленно.
Лицо у него было розовое и глянцевое, брови не отросли, справа под скулой держалось тёмное. На ветру глаза, видимо, слезились, и он вытирал их тыльной стороной кисти, как привык в госпитале.
— Ну и место, — выговорил он вместо здравствуй. — Голо-то как.
— Не то слово.
— Печку хоть дали?
— Дали.
Он огляделся, увидел стоянку, машины под сетями и остановился.
Стоял он долго. Я не мешал.
— Морда, — определил он наконец.
— Все так говорят.
— Тяжёлая на носу поди?
— Есть такое. И жарко в ней, как в бане.
— Да это ничего, — он щёлкнул костяшкой, одной, большим пальцем. — Жар я перетерплю.
Летать ему дали через четыре дня, после комиссии, зачёта у Заболотного и двух провозных на УТИ. С машиной он сошёлся быстро.
Пары Батя объявил в землянке, мелом по фанерке, потому что разграфлённый лист у него кончился, а нового не завезли.
— Голубев — Соколов. Воронов — Гаврилов. Ходите четвёркой, в паре не путайтесь. Верх мой.
— Товарищ капитан, — Пётр поднялся. — Разрешите вопрос.
— Ну?
— Мы с Соколовым в одной четвёрке?
— В одной. — Батя посмотрел на него своим долгим просвечивающим взглядом. — Тебе это зачем?
— Так. Порядок люблю знать.
Он сел, и когда садился, посмотрел на меня искоса. Про место, которое я обещал ему придержать, ни он, ни я вслух не сказали ничего.
Ввели нас в дело второго ноября.
Подняли по тревоге, в начале второго, когда полк обедал. С разъезда сообщили о подходе группы: наши эшелоны стояли под разгрузкой третьи сутки, и всё, что там стояло, немцу очень хотелось накрыть.
Взлетели вчетвером. Я оторвался вторым, пристроился к Голубю и полез следом за ним вверх, и вертикаль эта после ЛаГГа всё ещё казалась мне читерством.
Первыми нас встретили свои.
От разъезда потянулись дымные шапки — разрывы легли ниже и левее, потом ближе, потом одна хлопнула так, что машину подбросило.
— По нам бьют, — доложил я.
— Вижу. — Голубь отвернул к югу и полез выше. — Гаврилов, не шарахайся! Держи строй!
— Держу, — отозвался Гаврилов не своим голосом.
Щит мой, значит, ещё не дошёл до всех, или дошёл, да с четырёхсот метров при таком свете человеку внизу все морды на одно лицо.
Немцев мы взяли с превышения, из-под солнца, минуты через три.
Шесть «юнкерсов» шли плотно, ступенькой, а над ними в стороне и выше болталась пара «худых» прикрытия, и болталась она беспечно, потому что до сих пор здесь их встречали ЛаГГи и встречали снизу.
— Атакую ведущего, — бросил Голубь. — Сокол, за мной. Воронов — на прикрытие.
— Понял, — Пётр ушёл вправо и вверх, и Гаврилов пошёл за ним.
Мы свалились сверху сзади.
Голубь взял ведущего, я — того, что шёл слева от него, и в кольце прицела чужой размах вырос быстро, куда быстрее, чем я привык. Я досчитал до своего числа и нажал.
Две пушки у оси дали короткую, сухую очередь, и машину повело от отдачи меньше, чем ЛаГГ. Снаряды легли по левой плоскости и по мотору, я довернул на полградуса и добавил, и из-под капота «юнкерса» вырвалось сначала белое, потом чёрное.
Он вывалился из строя вправо, и строй разъехался.
Дальше быстрее. Сверху упало прикрытие, я услышал в наушниках, как Пётр коротко бросил Гаврилову «вверх», и увидел, как оба «худых» проскочили мимо нас вниз, потому что рассчитывали на другую скорость.
Я потянул вверх за ведущим.
Он ушёл на солнце, и я пошёл за ним, и на подъёме мне пришлось выбирать между тем, чтобы догнать, и тем, чтобы удержать своего. Я выбрал последнее.
— Сокол, где ты?
— Справа сзади.
— Дальше не лезь. Мы их отогнали, и ладно.
Бомбы «юнкерсы» побросали в поле, не доходя до эшелонов километра три. Считать, много ли пользы вышло от нашей четвёрки, я в тот день не стал.
На посадке меня опять пробрало холодом, когда я вылез на плоскость. В кабине я снова взмок насквозь, ноги были ватные, и во рту стояла кислятина от угара.