– А, к чему клоню? Даже не знаю: то ли Йоке Йелену приятно сражаться с абсолютным злом, то ли наоборот – страшно выступить против абсолютного зла. Так что у меня никаких личных мотивов – только собственное мнение.
– Мне не страшно. И не приятно, – проворчал Йелен. – Вы прекрасно знаете, профессор, что если оно не убьет меня сейчас, то сделает это потом, когда я попробую прорвать границу миров. Оно убьет меня молнией.
В его словах не было детского отчаянья, Йелен снова был спокоен, и от этого спокойствия Ничту передернуло. В отличие от Цапы, он редко видел сходство Йелена с Мирной, но в этот миг оно бросилось в глаза. «Многие женщины умирают родами, Ничта, многие соглашаются на рассечение чрева ради жизни своих детей». Нет, не ради жизни своего ребенка Мирна пошла на смерть. А ради чего? За что умерла старая Сретенка, спасая жизнь крошечному мальчику, вынутому ею из чрева росомахи? За что обрекла на одиночество и безумие своего родного внука? Ради того чтобы Йелен мог умереть, прорвав границу миров.
– Я никогда не скрывал от тебя смертельной опасности, исходящей от молнии, – сказал Ничта, подумав. – Одно дело – зависимость от энергии Внерубежья, совсем другое – прорыв границы миров. Ты не солдат, у меня нет права заставить тебя идти на смерть. И несмотря на жертвы, которые окружали твое рождение, я и не думал утверждать, что твоя жизнь тебе не принадлежит. Ты сам будешь решать, согласен ли рисковать жизнью.
– Вы не понимаете… – пробормотал Йелен сквозь зубы. – У меня нет выбора.
Не страх – смертная тоска сквозила в словах мальчишки.
15 августа 427 года от н.э.с. Исподний мир
Этот сон был полон мутных видений: топот ног и копыт, зов болота, скрежет камня и железа, скрип колес. Голоса, далекие и близкие, но непонятные. Боль и тошнота. Чужие руки на теле. И ледяной, парализующий ужас. От этого сна хотелось очнуться, но тело не слушалось, веки не поднимались, горло не могло издать ни звука, даже мизинцем пошевелить и то не получалось.
В этом сне Спаска забыла, кто она и как ее зовут. Долго не могла открыть глаза, слушая грохот колес и мягкий быстрый цокот множества подков. Она не могла и не хотела вспоминать, что такое карета и лошадь. Что такое окно, в которое льется свет. Что такое пол и потолок. Почему она сидит, а не лежит. Почему так сильно тошнит, почему свет из окна режет глаза. Почему так больно рукам за спиной. Кто эти люди, сидящие вокруг нее.
– Я взял все, что возле зеркала лежало.
– Это можешь выбросить, это ее сестра носила. И это тоже.
– А это?
Свет из окна осветил чужие руки, насквозь прошел через сиреневый камень в форме человеческого сердца, закованного в золотой ромб. Вдовий камень… И еще до того, как вспомнить, что этот камень называют вдовьим, Спаска закричала:
– Нет, нет, не смейте, не трогайте! Отдайте мне, отдайте сейчас же!
– Это подарок? – К ней повернулся человек, лицо которого было удивительно знакомо. Он был похож на Волче. Чем-то. Тем, что умел лгать и оставаться хладнокровным, если нужно. Волче. Спаска еще не вспомнила своего имени, но его имя, наверное, даже и не забывала.
– Отдайте… – тихо повторила Спаска и закусила губу.
– Это отец тебе подарил? – как ни в чем не бывало спросил этот человек.
– Нет, не отец.
– А кто? Жених?
– Отдайте…
– Я слышал, он служит в гвардии. Может, я его знаю?
Муравуш. Этого человека звали Муравуш. Он убил Верушку. И бабу Паву. И Бурого Грача. И теперь хотел услышать имя Волче. Он не отдаст подвеску, что бы Спаска ни сделала. Милуш прав – она глупая девчонка. И есть только один способ не быть обманутой, не сказать лишнего: молчать. Не говорить вообще ничего. Ни слова. О чем бы ее ни спросили, что бы ни пообещали. Чем бы ни пугали.
– Ну? Что молчишь? – Муравуш снова повернулся в сторону Спаски.
– А платье какое? – спросил гвардеец, державший в руке подвеску.
– Сам не видишь, что ли? – огрызнулся Муравуш. – И колдовской камень тоже ее.
– Рубаху класть? – Гвардеец убрал подвеску в сумку под ногами и расправил рубаху, в которой Спаска спала. Она с ужасом опустила глаза – на ней была надета серая арестантская рубашка. И больше ничего. Они раздевали ее донага, пока она не могла пошевелиться.
– Клади и рубаху. Тогда платье, наверное, не надо, а то подумают, что мы обворовали ее сундук.
– Серьги возьми. Раз она их на ночь не снимает, значит из сундука мы их украсть не могли.
Муравуш кивнул, взял Спаску за мочку уха и вдруг… Боль была короткой и резкой, Спаска вскрикнула от неожиданности – он разорвал ей мочку, чтобы забрать сережку. И только потом боль стала разливаться в стороны, все шире и шире, острей и острей… Кровь часто закапала на плечо. И Спаска едва не расплакалась. И вскрикнула, когда Муравуш сжал пальцами второе ухо.
– Так ка́к, знаю я твоего гвардейца? – Он потянул сережку вниз.
Дыхание оборвалось, страх исчез, будто его и не было. Боль притупилась. Никогда. Никогда они не услышат от нее этого имени, никогда!
– Ну? – Муравуш потянул сильнее.
Спаска прикрыла глаза и сжала отекшие пальцы в кулаки. Он этого не видел – руки были связаны за спиной. И боль уже не показалась такой ужасной. Это бывает. От волнения. Когда Волче ранили, он тоже не чувствовал боли.
Камень! Он стал сиреневым! Он стал сиреневым. Он стал сиреневым… Только об этом думала Спаска, а боль стучала в такт сердцу с обеих сторон, и на оба плеча капала кровь, только не так быстро, как в самом начале. Когда Волче ранили, тоже было не много крови – такое бывает. От волнения.
– Не вздумай стереть кровь, – сказал Муравуш своему товарищу, протягивая сережки. – Заверни во что-нибудь.
– Жаль, косы нет. Было бы лучше всего, – ответил на это его товарищ.
– Ничего, что есть, то и отрежем.
Муравуш потянулся за ножом к поясу.
Волче хотел, чтобы коса поскорее отросла… И она отрастала, Спаска уже схватывала волосы на затылке лентой…
– О, тут и ленточка есть. – Гвардеец выудил ленту откуда-то из темноты. – Ты сначала свяжи, а потом режь, а то ведь не соберешь.
* * *
В башне Правосудия было суетно с самого утра – готовились к скорому отъезду в Волгород всей верхушки и спешили доделать неотложные дела. Часов в десять прибежал запыхавшийся секретарь из службы дознания (обычно он приходил часов в двенадцать).
– Волче, вот закрытые дела, которые надо подписать у пятого легата, пока он не уехал. Сам разберешься в них, ладно? Вот эти приговоры и разрешения на пытки надо срочно подписать во дворце, тут результаты проверки солнечным камнем – их просто в списках отметить, все уже подписано.
– Хорошо, – кивнул Волчок. – На стол положи, я сейчас разберу.
– Разрешения просили пораньше сделать, дознаватели сегодня торопятся.
– Им-то куда торопиться?
– Так никого не будет, все хотели пораньше уйти. Но что-то я сомневаюсь, что мы сегодня пораньше уйдем… Тут дела Особого легиона, а ему всегда надо сегодня, до послезавтра не подождет.
– Хорошо, я пораньше схожу.
Секретарь ушел быстро. Волчок сперва закончил проверку дела, которое принесли накануне, и мрачно взглянул на четыре новых папки – после службы у Красена все это крючкотворство казалось донельзя скучным.
И, конечно, по закону было положено сначала проверить дела и только потом подписывать их у пятого легата, но неточности и шероховатости можно было подправить потом – силами секретаря пятого легата, – а подписи требовались, как всегда, срочно.
Волчок пробежал глазами приговоры и вывел внизу у каждого: «В деле точно соблюдена буква закона, решение судей справедливо и милосердно». И по линейке провел ногтем черту на пергамене, где должен был расписаться пятый легат. Приговоры в самом деле были милосердны: трех «пособниц колдунов» приговорили к порке на площади – за длинные языки и хулу Храма Добра, а доносчика и вовсе оправдали, так как его донос не был ложным.