– Да я сам, правда, ничего же страшного… – пробормотал он, наконец, – вы не переживайте так. Ничего же страшного…
Повитуха и ее отец ушли, оставив два кувшинчика с настойкой и пообещав завтра принести еще. Мама, наконец, перестала плакать, и просто сидела рядом, поглаживая Нечая по голове. Ему было так хорошо, и боль вовсе не казалась нестерпимой, просто тлела на спине угольками, если не шевелиться и не кашлять. Он задремал, и все вокруг ходили на цыпочках и говорили шепотом. И на обед мама спекла ему блинов, и собиралась кормить его с ложки, но тут Нечай решительно воспротивился – уж кое-как повернуться на бок он мог.
Дома ему ничего не страшно: ни батоги, ни Туча Ярославич… Дома ничего не страшно, дома все хорошо…
После обеда зашел кузнец, они с Мишатой выпили немного, переговариваясь вполголоса – Нечай притворялся спящим.
– Масёл твой брат, – говорил кузнец, – уел боярина, вытерпел…
– Он такой, – не без гордости кивнул Мишата.
– Афонька все же сволота… Говорю тебе, это он из-за учения. Один грамотным хочет быть… – кузнец вздохнул.
– Да нет, из-за идола он обозлился. Слыхал, что боярин вчера говорил?
– А с идолом с этим… – кузнец заговорил еще тише, – Знаешь, у деда моего тоже идол был. Махонький такой, он его в сундуке прятал. А как в доме что случалось, доставал и совета спрашивал. Он у нас до сих пор в сундуке лежит. Жена не дает выбрасывать. Говорит, он дом от беды бережет.
– Это ж бесовство… – прошептал Мишата неуверенно.
– Знаешь, я думаю, идол тот, большой, который в лесу, он весь Рядок бережет. Поэтому и живем так хорошо: ни холопами нас до сих пор не сделали, ни под тягло не подвели. Посмотри, кто еще так живет, как мы?
– Ты не говори об этом особо-то, – Мишата посмотрел на дверь и на окна, – знаешь, Афонька, какой бы сволочью ни был, а он еще ничего. В городе за такое в монастырь сразу упрячут. Только за разговоры одни…
– Брат-то твой не побоялся, – хмыкнул кузнец, – под батоги лег.
– Лучше бы он боялся иногда… – Мишата тряхнул головой, – зачем не отказался от идола-то? Что бы изменилось?
– Не скажи… Не должен человек от своих слов отказываться. Кто бы ему верил после этого? А теперь все говорят: надо идолу поклониться, чтоб он Рядок избавил от нечисти.
– Терять ему нечего, вот и не боится, – проворчал Мишата беззлобно.
– Зря ты так. Видно же по нему, что в колодках ходил. Значит, есть чего терять. Знает, на что идет. И на спине у него кнут отпечатался, пробовал. Хороший парень твой брат, нравится он мне. А мальчишкой каким был славным? Ты помнишь?
– Помню, конечно. Не трави ты мне душу, и так сердце рвется. Не думал я, что боярин с ним так… жестоко. Он же… он же братишка мой. Да мне эти батоги… Лучше б сам лег, честное слово! Я не знаю, как его от беды уберечь, а ты тут разговоры разводишь. Забыл бы он про своего идола, спрятал бы гордость в карман, так ведь не объяснишь ему!
Нечай сглотнул слюну – слезы опять подступили к глазам. Вот оно что, оказывается. А он-то думал, Мишата на него злится. От беды уберечь…
Нечай дремал весь день, изредка просыпаясь: мама меняла полотенца на спине, и отвар, принесенный повитухой, только успокаивал боль, нисколько не раздражая ран. Сквозь сон он слышал, как мама ругается с кем-то на крыльце, но так и не проснулся.
– Ему не до распутных девок! – кричала она на весь двор, – постыдилась бы нос сюда казать!
В глубине души шевельнулась мысль, что приходила Дарена, но, наверное, мама была права – не до девок…
Нечай проспал и ужин, а проснулся от звонкого крика Гришки:
– Нет, это ворона, а не галка! Ворона!
– А может галка? – неуверенно протянул Федька-пес.
На Гришку зашипели со всех сторон: и мама, и Полева, и Мишата, и ребята вокруг.
– Это ворона, потому что это – вишня, – шепнул Гришка и постучал кулаком по лбу, – дубина!
Нечай открыл глаза: его ученики сидели за столом и разглядывали картинки к букве Веди.
– Дубина – на букву Добро, – сказала Надея.
– А как эта буква называется, знаешь? – спросил Стенька.
– Нет, мы же ее еще и изучили, – Надея вздохнула.
– Она называется Веди, – Нечай попытался повернуться на бок.
Мама услышала его раньше остальных.
– Я им говорила, – вздохнула она, извиняясь, – нечего тут делать сегодня, так Мишата разрешил…
– Пусть, – улыбнулся Нечай.
Из-за стола первым выскочил Ивашка:
– Дядь Нечай, я тут тебе принес кое-что… – он подошел поближе, сунул руку за пазуху и извлек оттуда петушок на палочке – подтаявший, облепленный мелкими ворсинками и пылью, – во, мамке сегодня дал проезжий какой-то, так я тебе принес…
– Спасибо, конечно, – усмехнулся Нечай – не взять такого щедрого подарка он не мог. А ведь Ивашка был жадным до дрожи и вечно голодным, и сласти перепадали ему не каждую неделю, как детям Мишаты или кузнеца.
– Я еще принесу, если мамке дадут… – довольно сказал Ивашка и с превосходством посмотрел на остальных – те смешались и виновато разводили руками.
– Да не надо, кушай сам, – Нечай улыбнулся.
– Нам завтра тоже батька купит, – нашелся Гришка, – мы тоже отдадим!
– Куда мне столько-то! – Нечай рассмеялся, закашлялся и скривил лицо.
День седьмой
Пятки тонут в теплой пыли, и теплая пыль струйками пробивается между пальцев ног. На свете нет ничего мягче и приятней ее прикосновения к босым ногам. Горячее солнце ползет к полудню, и кучерявые облачка разбавляют невероятную, невозможную синь от горизонта до горизонта. В лесу птичьим хором гремит июль, июль золотится ржаным полем и зеленеет сочной травой, ждущей сенокоса. Дорога течет вперед – плавно, как полноводная река. И вдали, за деревянным мостом через узкую речку, уже видны главки церкви рядом со звонницей, и постоялые дворы, и цепочка крытых тесом домов вдоль дороги, и перемешанные между собой ряды рынка.
Нечай идет по Рядку, и все вокруг, конечно, принимают его за проезжего. Дома здесь словно стали меньше ростом, зато подросли деревья. Вот эта рябинка пятнадцать лет назад была тонкой, как девичья рука. А теперь поднимается над крышей трактира и бьется ветвями в чердачное окно. Нечай не смотрит на чужие дома, он сворачивает на улицу, ведущую в поле, за которым зеленеет лес. Еще немного. Сладкая, щемящая, поскуливающая тоска тычется в живот слепым щенком, и хочется бежать вперед и кричать от радости, или замереть, задержав дыхание.
Яблони положили тяжелые ветви на забор и подставляют солнцу бока белых, блестящих яблок. Нечай берется за кольцо калитки и застывает на секунду, сглатывая слюну. Калитка открывается бесшумно, мама стоит на ступеньках крыльца и смотрит на него сверху вниз. И он не сразу замечает, какого она маленького роста.
– Мама, – говорит он тихо-тихо, словно боясь этого слова, и перешагивает через порог.
Но она узнает его раньше, чем он успевает это сказать.
– Нечай… – шепчет она и неуклюже бежит по ступенькам вниз, и он едва успевает подхватить ее под локти, чтоб она не упала.
– Мама, это я, – говорит он, – мама, это я… это я. Вот пришел…
Какой счастливый сон… Нечай тысячу раз видел этот сон. Он тысячу раз просыпался под армяком, свернувшийся в клубок, и этот сон причинял ему невыносимую боль. Он шел к этому сну столько лет, и он дошел до него.
Мама рассказала ему потом, что в тот день ждала его с самого утра. Стояла на крыльце и ждала. Пятнадцать лет, год за годом, она представляла себе, как он растет, как из мальчика становится юношей, мужчиной. Ей этот сон тоже снился тысячу раз. Как открывается калитка, и во двор заходит ее младший сын. Высокий, взрослый, бородатый…
К ночи раны загорелись, заныли, и Нечай, выспавшись днем, никак не мог удобно улечься, то ему было холодно, то колючий тулуп жег спину, то его разбирал кашель, то хотелось пить. Мама вставала, но он отправлял ее спать, только она все равно не спала, прислушиваясь к его дыханию и готовая в любую минуту бежать на помощь. Уснул он под утро, измученный и изрядно приунывший. И тогда увидел этот счастливый сон.