Из костра Надзирающие вытащили сгоревшие останки змеи… Наверное, так и должно было случиться, об этом на площади говорили и до начала действа. И Спаска гнала от себя мысль, что змея в костре была живой: слишком страшной была эта мысль. Потом, эта мысль вернется потом – ночными кошмарами, непреходящей болью. Потом, но не сейчас, только не сейчас! Сейчас надо не упасть на черные камни брусчатки.
Спаска не смогла заставить себя зайти в «Пескарь и Ерш»: не хотела ни утешения мамоньки, ни ее слез. Волче там все равно не было. А теперь надо было куда-нибудь пойти. Не стоять здесь в одиночестве, мозоля глаза прохожим. Но сдвинуться с места не было сил.
На другом конце площади шуршала метла: толпа оставила на мостовой много сора, а к утру площадь перед главным храмом Хстова должна быть чистой. Угли давно погасли, дождь прибил дым к земле, не осталось даже запаха гари. Спаска не смотрела по сторонам – она и без этого знала, что происходит вокруг. Вот за углом лошадь переминается с ноги на ногу, поскрипывает колесами старая телега. Вот по соседней улице идут гвардейцы – их уверенную поступь не перепутать ни с чем. Вот в храме зажигают солнечный камень – поток силы, уходящей за границу миров, становится полней и туже. Ночь, светлая и пасмурная, опускается на город… В Хстове полночь – самое тихое время, здесь рано ложатся и рано встают. Только Надзирающие и мнихи любят чудотворов и по ночам…
Телега, стоявшая за углом, со скрипом сдвинулась с места, лошадь (не подкованная, из битюгов) тихо ступила по мостовой. Спаска вспомнила вдруг, как отец вез ее в Волгород на лошади, которая сломала ноги в овраге. И как, падая, прижимал ее к себе. Он ушибся, он мог сломать шею, но не позволил ушибиться ей.
Слез не было, и боль словно пользовалась этим.
– Что ты здесь делаешь? – неожиданно раздался громкий сердитый окрик в двух шагах. Он прозвучал так неожиданно, что Спаска не сразу узнала этот голос.
Ей было все равно, ей хотелось только одного: чтобы ее не тревожили. Не сейчас. Потом, когда-нибудь потом.
На старой телеге с неподкованной лошадью сидел Милуш – в каком-то старом рваном плаще, надежно прикрывавшем лицо, без островерхой шляпы, без сопровождения слуг. И Спаска даже не удивилась, даже не задумалась, почему он здесь и зачем. В сумерках летней ночи его сутулая костлявая фигура была похожа на смерть.
– Как тебе только в голову пришло здесь появиться? – Милуш шипел от злости. – Сядь сзади. Быстро!
Спаска молча оторвалась от стены: ей было все равно, но двигаться не хотелось. Будто слова и движения делали боль еще сильней.
– Тебя могли узнать! Тебя могли схватить! Глупая девчонка! Кто тебе разрешил уйти из замка?
Телега медленно и тихо ехала через площадь, иногда останавливаясь: Милуш делал вид, будто подбирает что-то с мостовой, – нищие в Хстове часто искали в мусоре что-нибудь сто́ящее, только они прошли здесь часа два назад и все разобрали.
Спаску покачивало от тряской езды, и не на что было опереться – все же стоять возле стены было легче. Дождь капал и капал. Милуш был угрюм и больше не ругался: Спаска чувствовала, что с каждой минутой и его горе становится все сильней. Не горе даже – отчаянье. Он ничем его не выдавал, но оно было так же хорошо ощутимо, как поток силы, истекавшей из храма.
А потом что-то качнулось за спиной Спаски, она услышала громкий вздох и один нетвердый шаг. Это напугало ее – приближение человека она должна была заметить издали, даже со спины, даже если он крался и старался не дышать. А он возник из ниоткуда, словно вырос из-под земли. Она оглянулась и в первый миг едва не вскрикнула от ужаса: он очень мало походил на человека, он был черен и страшен. Но одного мига хватило, чтобы его узнать и испугаться еще сильней, испугаться своей несбыточной надежды. А потом на смену страху, радости, надежде снова вернулась боль. Любовь – это боль и страх, и ничего кроме боли и страха…
– Слава добрым духам! – выдохнул Милуш слишком громко и шустро соскочил с телеги, качая головой. Его осязаемое отчаянье сменилось осязаемой радостью и беспокойством.
– Холодно, – выговорил отец, опираясь на его руки.
– Сейчас. Тут мягко, сухо. – Милуш откинул дерюгу, которой была накрыта телега, там обнаружился непромокаемый плащ и несколько перин. – Ложись скорее и поехали. Спаска, да что же ты сидишь, помоги! Ему же больно, неужели ты не видишь?
– Зачем… кроху?.. – спросил отец еле слышно.
– Молчи, молчи! – рычал Милуш, укладывая отца на перины. – Спаска, там возле тебя фляга с водой. Дай ему воды.
Лошадь испуганно дернулась, всхрапнула, но Милуш подхватил вожжи и дернул к себе. Битюги почему-то не так боялись отца, как другие лошади.
Спаска еще не могла шевельнуться: она видела стену огня, она чувствовала, как жжет этот огонь, она на своей коже ощущала набухавшие и лопавшиеся пузыри…
– Кроха, не смотри… – прошептал отец. Его бил озноб, и пересохшие губы размыкались с трудом.
И она пришла в себя, ожила, и мир вокруг ожил, и мысли вернулись в голову, но вместо того, чтобы взять флягу, Спаска согнулась, закрыла лицо руками и придушенно вскрикнула:
– Татка, таточка мой!
А потом разрыдалась, причитая и не пряча слез. И сама не знала, плачет от радости или от горя…
Милуш заткнул ей рот ладонью и сильно встряхнул:
– Замолчи! Немедленно замолчи! Ну? Слышишь меня? Ты хочешь нас всех погубить?
Она замолчала, но плакать не перестала. Милуш сам напоил отца и тронул лошадь с места.
В Хстове полночь – самое тихое время. Телега ехала по пустынным светлым улицам, и шел дождь, и мягко ступали копыта без подков по мостовой, а Спаска все плакала, и слезы приносили облегчение и надежду.
Из города выехали через узкие Тихорецкие ворота, и ночная стража, приняв положенную мзду, не спросила, кого и куда везут в столь поздний час. Только за мостом, на пустынном Паромном тракте Милуш заговорил:
– Я ждал тебя возле храма Восхождения…
– Я не смог дойти, – ответил отец.
– Да, я это понял. Но у Чудотвора-Спасителя было слишком много людей. Сначала Надзирающие, потом побирушки, потом метельщик. Да еще эта глупая девчонка! Я сперва думал, что мальчика там нарочно оставили Надзирающие. Но потом присмотрелся и узнал… мальчика… – Милуш оглянулся. – Спаска, перестань плакать. Сейчас не время плакать.
– Не трогай ее. Ты не понимаешь… – выговорил отец. – Кроха, слышишь? Все хорошо.
– Она плачет от радости, а не от того, что все плохо… – проворчал Милуш.
– Пусть плачет от радости, – ответил отец.
– Тебе нужно много пить, – строго сказал ему Милуш, но посмотрел на Спаску. – И ожоги я бы закрыл повязками, будет легче. Нам ехать дня три на этой колымаге с этой клячей. И ведь ни на одном постоялом дворе не остановишься – тебя везде знают как облупленного.
– Как думаешь, они поверили? – Каждое слово давалось отцу с трудом.
– Не знаю. Может, и поверили. Главное, чтобы поверили чудотворы. Они-то знают больше.
Спаска всхлипнула, вытерла глаза рукавом и, пошарив рукой под плащом, отыскала флягу. Телега ехала медленно, и было проще соскочить с нее, чтобы пересесть к отцу в изголовье.
– Таточка… – Спаска склонилась к его лицу. – Ты пить хочешь?
У него были опалены брови и ресницы, а волосы скрутились и высохли от жара, но лицо пострадало несильно. Спаска приложила флягу к растрескавшимся губам, чуть приподнимая отцу голову. Ему было трудно глотать и дышать, жизнь еле-еле теплилась в нем, взгляд то и дело мутнел, и Спаска снова ощутила страх и спазм в горле.
– Не бойся, – шепнул он. – Я не умру.
– Спаска, там в изголовье лежит полотно для повязок. – Милуш оглянулся и хотел сказать что-то еще, но отец его перебил:
– Милуш, не надо, я прошу… Пусть пока правит лошадью…
Милуш подумал немного, вздохнул и сошел с телеги.
– Перелезай сюда, – велел он Спаске.
И Спаска уже собиралась его послушать, как вдруг отец снова заговорил:
– Кроха, прости. Пожалуйста… Я не хотел, я не привык… Думать о тех, кто любит меня.