Он не сразу слышит топот коней, а когда слышит – бежит вперед. Это бесполезно, но он все равно бежит. Он не хочет верить, что все кончилось, он отказывается это понимать. Он бежит тяжело и медленно, разбрызгивая грязь по сторонам, обливая ею серый пористый снег. Это его второй побег, и ему ничего больше не остается – только бежать.
Они ловят его сетью, потому что Нечай кидается на обнаженные клинки. Теперь он знает, что его ждет, и лучше умереть сразу, здесь, почти на свободе. Но умереть ему не дают. Сеть стягивает лодыжки, и Нечай валится в ледяную грязь. Он хочет утонуть, он втягивает в себя холодную жижу, но инстинкт жизни оказывается сильней – Нечай кашляет и продолжает дышать. Он катится под ноги лошади, подставляя голову, но милосердное животное останавливается – оно не хочет убивать человека.
Его везут назад, перекинув через седло – он не может шевелиться. Он еще на что-то надеется, но дорога назад занимает одно короткое мгновение. И за это мгновение истерика прекращается, и на смену ей приходит ватный, вяжущий страх. И много часов этого страха тоже оборачиваются коротким мгновением, когда его, прикованного к стене с раскинутыми руками, освобождают и ведут за цепи на обеих руках к приехавшему из монастыря благочинному. Впрочем, и без благочинного все ясно: за побег полагается нещадное битье кнутом, и ни за какие мольбы и увещевания, ни за какие обещания и слезы, благочинный его не отменит. Поэтому Нечай молчит и качает головой, когда ему предлагают исповедаться. Для благочинного Нечай – дикий зверь, который требует усмирения. Он и есть дикий зверь: полусумасшедший, измученный, отчаянный, придушенный страхом за свою шкуру.
Ему едва хватает сил сохранить лицо, когда на глазах остальных колодников его подводят к врытой в землю скамье. И если бы палач был милосерден, то мог бы убить его одним ударом. Но он этого не сделает. Он оставит Нечая в живых. Палач его даже не покалечит, чтобы через месяц-другой Нечай снова мог спускаться в шахту, или крутить жернова, крошащие руду. Умирают слабые. Нечай – молодой и сильный.
Он не сопротивляется, он смотрит на лица колодников – они опускают глаза. Страх трепещет внутри, страх требует что-нибудь сделать, страх хочет прекратить это любой ценой. И когда лицо плотно прижимается к дереву, зажатое руками с обеих сторон, страх льется на занозистые доски отчаянными слезами – их никто не увидит. Разве что дрожащие плечи выдают Нечая – но ему теперь все равно.
Он проснулся от страха и от слез. Ему всегда снился именно тот, последний, третий раз. Главное – вовремя проснуться: до того, как кнут полоснет по спине, клочьями срывая кожу вместе с мясом, до задушенного досками крика и до бесконечного ожидания следующего удара – ожидания, наполненного ужасом, от которого сходят с ума.
Горячая печь и мягкая овчина… Никаких досок. Не стоило спать лежа на животе, ему всегда снился этот сон, когда он засыпал лежа на животе. Впрочем, на какой бы бок Нечай не повернулся, от снов ничего хорошего ждать не приходилось. Не этот кошмар, так другой. Ему всегда снилось прошлое, в таких подробностях, которых наяву он и припомнить не мог. Например, он успел забыть, что кидался под копыта лошади. Грязь, которую вдыхал – помнил, а лошадь – нет. И собственный страх наяву вспоминался совсем не так остро. Помнил, что боялся, но что настолько… А ведь действительно, так и было. И дрожал так, что колени и локти по скамейке стучали, и слезы лил.
Нечай повернулся набок – едва ли он проспал больше двух часов. Голова, слегка подлеченная Мишатой, снова раскалывалась. Зачем же он вчера столько выпил? Он вспомнил, зачем, и сон сняло как рукой. В дьяконы рукоположить! Нечаю очень хотелось сказать самому себе, что он ни за что на это не согласится, но на самом деле он отлично понимал: из двух зол – монастырская тюрьма или служба дьяконом – надо выбирать службу и не ерепениться. Он снова почувствовал отвращение к себе. Усмирили… Пяти лет хватило, и двадцати не понадобилось…
Утром Полева бегала на рынок, вроде как за рыбой, на самом же деле – послушать, о чем толкуют в Рядке и самой рассказать, что видела и слышала. Нечай притворялся спящим, когда она вернулась, захлебываясь новостями. Рыбы она не принесла.
– Ты знаешь, за что твой братец получил десять рублей? – начала она прямо с порога, – он Туче Ярославичу помогал ловить оборотня! Шестерых человек оборотень на клочки разорвал, одного с лошади стащил. А наш-то пешим шел!
Мишата перестал стучать топором.
– Ой, батюшки! – мама, месившая тесто, бросила кадушку и села на лавку, – да как же это…
– А вот так. А оборотня так и не поймали.
– Ой, сыночка мой… Да что ж он думал-то себе? Да зачем нам эти деньги! Это все ты, стерва! – мама поднялась, и, уперев руки в боки, пошла на Полеву, – ты ему глаза деньгами колешь, куском хлеба попрекаешь!
– Я, мама, о детях своих думаю, о внуках ваших! – Полева тоже уперла руки в бока.
– Конечно, где уж тебе о ком-то еще думать. Ладно бы голодали, а ведь все, слава богу, сыты и одеты. Неужели не видишь – мальчик настрадался! Да погляди, он же мерзнет все время, как будто до сих пор отогреться не может!
– Мальчик, тоже мне! Мужик здоровый! В трактире сидеть он не мерзнет, небось! Только как Мише помочь нужно он мерзнет!
– Да он… да он… – мама расплакалась, – да зачем нам эти десять рублей, если за них… Ой, мое дитятко! Да знала бы я… Да я б Туче Ярославичу…
– Да что б вы Туче Ярославичу?
Мама завыла и закрыла лицо руками. Нет, Полева на самом деле стерва. Ну зачем доводить свекровь? Нечай не мог слышать, как мама плачет, и потихоньку сполз с печки: в затылке заломило нестерпимо, стоило только подняться.
– Мам, ну что ты… – он доковылял до лавки, и обнял ее за плечи, – ничего же со мной не случилось…
Мама только сильней заплакала.
– Да будет вам… – проворчала Полева виновато, – и правда, ничего же не случилось.
– А как же… он же на службу звал… Не надо нам такой службы… в ноги ему упаду, в дворовые к нему пойду…
– Мам, ну не плачь… – Нечай беспомощно вздохнул, – не надо в дворовые к нему. Я сам с ним разберусь, правда.
– Да как же ты с ним разберешься? – мама прижалась к его груди, – Как? Ты понимаешь, кто такой Туча Ярославич? На его земле живем, того и гляди, холопами нас сделает…
– Мам, не надо, – подошел к ним Мишата, – не каждый же день Туча Ярославич оборотней будет ловить. Служба – она служба и есть. Да не убивайся ты так!
– Шестерых человек загубил почем зря, и дитятко мое тоже загубить хочет…
– Не шестерых, четверых только… – сказал Нечай, но маме было все равно.
– А ты тоже, – Мишата повернулся к Нечаю, – чем думал-то, когда соглашался?
Нечай оправдываться не стал. Мишата – как ребенок. От службы, значит, отказываться нельзя, а от остального – можно?
– Ты думаешь, я б без этого золота тебя на улицу выгнал? Дурак ты, братишка! – Мишата сплюнул.
Мама плакала долго, и Нечай не находил себе места. Черт дернул Полеву орать об этом на весь дом! Мама достала ему из печки горячей каши с маслом, и пока он ел, гладила его по голове, роняя ему на макушку слезы. Никакая каша в горло не лезла! И даже Мишата не стал ворчать про масло, хотя была пятница.
А стоило маме успокоиться, как Мишата ушел во двор, пилить новые колобашки, и на Нечая насели старшие племянники. Если мужиков в трактире Нечай с легкостью посылал куда подальше, то ответить грубостью прямо в восторженные детские глаза не смог. Если бы он знал, что история, рассказанная детям, через три дня обойдет весь Рядок, то не стал бы давать воли своей фантазии… Но сказка получилась замечательной: никто не заметил, как в дом вернулся Мишата, и как Полева навострила уши, просунув нос в дверь из хлева. Конные «гости» Тучи Ярославича бились с оборотнем не на жизнь, а насмерть, егеря с факелами гнали его к усадьбе. С клыков зверя капала кровь, сверкали глаза, он превращался в человека и прятался среди дворовых, а потом неожиданно вновь оборачивался волком, вызывая вскрики замерших от восторга мальчишек. Нечай и сам не заметил, что желает оборотню выйти из этой охоты победителем, и понял это, только когда племянник заорал во все горло: