Как-то раз после святок пришел к ним в дом Садко — богатый гость, весь запыхался, пот со лба течет. Меня, говорит, Омельфа Тимофеевна послала: беда к вам идет. Стал постояльца искать, а тот как раз печки протапливает — морозно на улице.
— Ты, что же такое делаешь? — спросил Садко.
— А то не видишь, — ухмыльнулся Мишка. — Змея запускаю.
— Эх, дурья башка! — сказал музыкант. — Видишь ли ты, куда змей твой поворачивает?
Мишка позеленел, так, вероятно, бледность у леших проявляется. Совсем он от вольготной жизни голову потерял, забыл, что нельзя Хийси печки топить. Дым из труб обычных людей всегда по ветру стелется, а если к огню лесовик руку приложил, то он против ветра идет. Обязательно найдется человек, который на картину такую внимание свое обратит. Заинтересуется, озаботится и всенепременно доищется до расслабленного в тепле лешего. Что потом случится — одному Хийси известно, да и то, в общих чертах. Почему-то очень обижаются на него те, кто в леса ходить по какой-то причине не могут: стражники, судьи, государевы люди и им подобные.
Леший, может быть, еще и удерет живым, но его хозяева — простой руганью не отделаются. Острог, пытки, прорубь. Исключений практически не случается. Тем более, когда за дело берутся слэйвины. А к Мишке должен были прийти именно их отряд «по наблюдению за порядком». Буслаева случайно прознала, а узнав — Садка отправила.
Выход нашелся: Мишка, опечалившись, простился с хозяйкой, та, закручинившись еще больше, простилась с лешим. Хийси задами убежал в лес, чтоб где-то в брошенной медвежьей берлоге до весны залечь-отлежаться, а Садко в печи дверцы открыл и с умным видом принялся меха в топку раздувать.
— Ты чего это делаешь? — спросил подоспевший главарь отряда.
— Музыкальный эксперимент, — ответил лив и снова дунул: дым вылетел из печки и принялся всем есть глаза.
Стражники этому делу не обрадовались. Над собой любое насилие со стороны третьих лиц они терпеть не могли, они защищались всякими придуманными нормативными актами, лихо изогнутыми слэйвинами в судейском городке. Разве что были терпимы к начальственному поеданию мозгов. Но у большинства из них мозги заменились клейстером для склеивания деревьев разных пород: ливанский кедр, положим, с верблюжьей колючкой, или чученскую акацию с вековой елью. Поэтому слово «эксперимент» для них было ругательным, они и думать забыли про дым из трубы не в ту сторону, набычились, налили свои свиные глазки кровью и подняли руки, вооруженные плетками-семихвостками. Ну, сейчас, изобьем и хозяйку, и придурка этого в воспитательных целях до полусмерти.
— Да вы что — совсем страх потеряли? — закричал на слэйвинов Садко, удивляясь и одновременно свирепея.
— Ой, только не надо усугублять, — выругались стражники. — Мы русами учены, нас законы от насилия укрывают.
— А это мы сейчас проверим, — ответил музыкант и схватил коромысло. — Бывает у меня такая вещь, которую я на ваши законы ложу. Сейчас проверим, что лучше работает.
— Э, — сказали стражники. — Да это же богатый гость Садко. Вот бы его прищучить!
— Себе дороже, — заметили им другие стражники. — Ну их в пень, пошли, ребята, найдем себе занятий поинтересней, нежели с каким-то ливонским сумасшедшим отношения выяснять.
А про дым-то и думать уже забыли. Тупоголовые стражники, для которых два закона: они сами и еще власть денег — потащили за собой прочь самых тупоголовых стражников, тех, которые еще не совсем освоили главенство второго закона.
Ну а Мишка, перебедовав зиму, к женщине новгородской больше не вернулся. Чего ей жизнь портить? Средств к существованию он оставил предостаточно, на пару-тройку лет хватит. Ну а любовь — так лешим она, оказывается, противопоказана.
— Мишка! Леший тебя побери, чего там мнешься, как голый у бани? — спросил его Садко.
— Уж чья бы корова мычала, — пробурчал Хийси. — Не нравится мне здесь. Очень не нравится.
— А кому здесь нравится? — хором ответили трое человек и, кажется, даже Зараза — она на вопрос лешего тоже повернула голову и изобразила ртом какое-то движение.
Мишка, кряхтя, опустился на землю и проворчал:
— Просто так кружком сидеть — какая радость? Костерок, что ли запалить — и то веселее будет. Горячего вскипятить, либо просто так помедитировать. А?
Он вопросительно посмотрел на Пермю, тот в ответ пожал плечами и кивнул почему-то на Илейку. К Садку никто не обратился, и это его несколько задело.
— Сейчас, — сказал он, поднося пальцы ко рту. — Организуем посиделки.
Музыкант оглушительно (кто сказал, что стошнил?) свистнул, а потом удивленно посмотрел на людей. Откуда-то прилетел ответный свист, какой-то переливчатый, но недолгий.
— Вот и пропала вся конспирация, — протянул Садко. — Сам накликал. Эх, Мишка, Мишка, где твоя улыбка, полная задора и огня? Что печки разжигать, что под руку говорить.
— А я — что? — растерялся Хийси. — Я — ничего.
— Что он высвистел-то? — спросил Пермя, пытаясь подавить в себе рвущийся наружу смех. — Сам же говорил: они так разговаривают.
— Ну, они этому делу с младых ногтей, — обескураженно вздохнул Садко. — Я научиться не смог. Так, кое-что коротенькое запомнил. Если перевести, то он переспросил меня: чего надо?
— Кто — он? — тоже нисколько не переживая, поинтересовался Илейко.
— Кто-кто? — разобиделся музыкант. — Дед Пихто. Эйно Пирхонен, конечно же. Как говорят на Британских островах: «Just only whistle»[294].
— А, может, не придет? — лелея слабую надежду, спросил Мишка. — Может, он занят?
Словно в ответ из-за каменного поворота неторопливо вышел высокий мужчина вполне богатырского сложения. Его светлые волосы прекрасно гармонировали с пронзительно синими глазами и рыжей бородой. Раздетый до пояса, кожа красно-коричневого цвета, какая бывает под длительным воздействием лучей жаркого южного солнца только у северян. Облаченный то ли в килт, то ли у жены юбку отобрал.
— Терве, — сказал он, нисколько не смущаясь присутствием незнакомцев.
Оказывается, он мог разговаривать на вполне человеческом языке, причем, понятном всеми. Это было удивительно, поэтому никто из троицы пришельцев не ответил, словно воды в рот набрали. За всех поздоровался Садко.
— Виделись, — приветствовал он Эйно Пирхонена. — Мы тут с друзьями посидеть немного решили, так сказать, пообщаться. Нельзя ли как-нибудь костерок организовать, закуску какую, питье?
— Можно, — пожал могучими плечами гуанча.
Наступила пауза, стало тихо, только лошадь переступила с ноги на ногу около своего объедаемого кустика. Видать, продолговатые листики пришлись ей чрезвычайно по вкусу.
— Так ты по-нашему разговаривать умеешь! — восхищенно сказал Мишка, обретая дар речи.
Илейко, разделяя его чувства, восторженно присвистнул.
— Не свисти — денег не будет, — строго сказал Эйно Пирхонен.
— Ребята! — вдруг, едва ли не завопил Пермя. — Так ведь это меря! Правду вам говорю. Посмотрите на него. Какой он гуанча? Это настоящий ярко выраженный самый народный меря. И говорит он с примесью рамешковского диалекта. Я бы вообще сказал: на рамешковском.
— Ну и что? — снова пожал плечами местный житель. — Ты, небось, тоже не на слэйвинском языке, либо каком-то ромейском блажишь.
— Братцы, да он наш! — обрадовался леший и с протянутой рукой подскочил к гуанче. — Я Мишка Торопанишка. А это — Пермя Васильевич, да Илейко Нурманин. Садка ты уже знаешь.
— Эйно Пирхонен, — осторожно пожал протянутую руку Эйно Пирхонен.
— Кхм, — сказала лошадь, вероятно посчитавшая, что и ее надо было представить.
— Действительно, — поддержал ее Садко. — Так как бы нам насчет посидеть?
— Сидите, — то ли разрешая, то ли предупреждая, сказал гуанча. Он оставался невозмутим, однако никаких лишних телодвижений, чтобы обеспечить товарищей музыканта запрашиваемым, не совершал.
Пермя встал со своего места, вытащил из котомки кремень и в два удара распалил сухую траву и несколько веток, оказавшихся под рукой. Мишка, подхватившись, тут же принялся добывать хворост. Илейко почесал в голове и, в свою очередь, пошарив в седельных сумках, извлек на всеобщее обозрение аппетитный кусок копченого мяса и несколько ржаных лепешек.