Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Больше вопросов не было.

Суд в пятницу занял сорок минут. Ставров подал в отставку в тот же день, испросив единственное: разрешение сдать журнал военных действий эскадры лично преемнику, по описи. Ему разрешили. Опись, рассказывали, заняла втрое дольше самого суда, и преемник вышел с неё бледный.

Уходил Ставров по портовой стенке, в статском, с одним чемоданом, — спина у него была прямее, чем в мундире. У трапа парохода он обернулся — не на меня, на рейд — постоял секунду и поднялся по сходням, не оглянувшись больше ни разу.

* * *

В дивизион я вернулся к середине августа — с распиской за ключ в бумажнике и с чувством человека, отсидевшего чужую вахту. Море встретило по-своему: за время моего отсутствия садок не тронули, полоса жила по расписанию, и Одинцов доложил обстановку одним словом: «Тихо».

Телеграмма из Портсмута пришла в понедельник, открытая, через агентства: конференция открылась; уполномоченные обменялись полномочиями; Россия заявила, что «прибыла говорить о мире, а не о перемирии, и о мире на основании положения, которое стороны занимают». Газеты уже перепечатывали это «положение, которое занимают» на все лады.

Я читал телеграмму на мостике, на вечерней вахте, когда с оста, с тёмной уже воды, замигал фонарь дозорной пары — три короткие вспышки, две длинные. Условный. Наш.

На садке была поклёвка.

* * *

Кунгас шёл вдоль кромки с моря, без огней.

Дозорная пара окликнула. Он не остановился. Он вывалил за борт что-то тяжёлое — плеснуло коротко и густо, как плещет не бочка, — и лёг на берег, на вёслах, как на гонках.

Дальше садок сработал по расписанию, ради которого его держали. Одна тень отрезала берег. Вторая села на весло-след. Ни выстрела. Ни прожектора. Темнота была наша, мы в ней год жили.

Я пошёл на ост. Две мили мы шли над тем, что ушло с кунгаса на дно минуту назад. Никто не знал что. Все знали, чем это бывает. На мостике молчали.

Его взяли на второй миле, прижав к отмели. Борт о борт, скула о скулу. Кунгас хрустнул и черпнул. Гребцы попадали на банки. Боцман перешёл к ним раньше, чем они встали, и первое, что он сказал, было не «руки вверх».

— Рамы, — сказал он. — Тихо. Рамы.

Дальше говорили шёпотом. Четыре мины в рамах ходили под ногами вместе с водой. Ждали фонарь.

В кунгасе было двое гребцов-корейцев, мокрых от ужаса, и груз: четыре мины в перевозочных рамах, инструмент, банка с суриком.

И никого третьего.

* * *

Гребцов допрашивали до полуночи.

Переводчик был из портовых, с китайского и корейского; я велел ему переводить дословно, включая «не знаю».

Имени мастера у них не было.

Сперва оно было. Старший назвал его сразу, и переводчик выдал мне два слога. Я велел записать. Через четверть часа, другим заходом, слогов стало три. На третьем старший подумал, посмотрел, как я записываю, — и вернул два, но не те.

— Он говорит, что человек тёмный и имя помнит плохо, — сказал переводчик.

— Дословно.

— Дословно: «какое надо, такое и было».

Кто платил — рыбный человек. Потом лавка. Потом рыбный человек из лавки. Они отвечали охотно и подробно, глядя мне в лицо, и подкладывали тот ответ, от которого лицо теплело. Боялись они не нас — нас они видели: фонарь, мундиры, погоны. Боялись того, кто остался на берегу.

Тогда я перестал спрашивать про человека и начал спрашивать про ночь.

Во сколько сошёл. Где сошёл. Что нёс в руках. Что сделал руками первым. Кто грёб и сколько ночей назад.

Прошлой ночью он ходил с ними и ставил первую партию сам. Нынешнюю они везли уже одни: он никогда не ходит с грузом две ночи подряд. Вчера сошёл у рыбачьей пристани — раньше груза, за милю до дела. Немолодой. В тяжёлых морских сапогах. Где он теперь — не сказали, потому что не знали.

Про сахар не спросил никто.

Старший, объясняя, как мастер сидел на корме и ждал, вдруг поднял руку к лицу и показал: держал что-то маленькое в кулаке и грыз углом рта, боком, часто. Переводчик замялся: слова он не подобрал.

Кунгас, рамы, инструмент и банка сурика легли в опись — Одинцов составлял её при фонаре, тут же, на мокрой палубе, и один раз переписал номер второй мины — единственная его помарка за всю войну. Было от чего: четыре мины в рамах предназначались нашей полосе, под наши же дымы по расписанию.

Садок сработал наполовину.

Под рамами, на дне, нашлась жестянка сахара — начатая. Вторая за войну. Одинцов дописал её тем же пером, отдельной строкой.

— Он не ходит с грузом последнюю милю. Не ходит две ночи подряд. Грызёт сахар и бросает жестянки. Это всё привычки, Николай Саввич. За них и возьмём.

Мины сдали в Артур, гребцов — комиссии: их наём оплачивался через того же скупщика «ночной рыбы», а лавка скупщика — это выяснили к утру — стояла на деньгах, ходивших когда-то по векшинским нарядам.

Под утро я велел подать журнал наблюдений и нашёл вторую неделю. Отметка стояла там, где Одинцов её оставил: в среду, кунгас с вершами, вдоль полосы, от края до края, под нашими дымами. Ровной рукой, между двумя пустыми ночами, никому не мешая.

— Перенесите в журнал охоты, — сказал я. — Той средой. Вашей рукой.

Одинцов не сказал ни «есть», ни «я говорил». Взял оба журнала и сел переписывать.

Пятого раза не будет. Я записал это в журнал охоты — одной строкой, рукой, которая держала перо хуже, чем у Одинцова.

Глава 26

Последняя миля

Торг в Портсмуте шёл быстро — так быстро, что газеты не поспевали за собственными прогнозами.

В той моей жизни там торговались почти месяц: спорили о контрибуции, делили Сахалин по параллели, вставали из-за стола и садились обратно. Здесь всё уложилось в девять дней, и каждый день телеграф приносил по уступке — чужой. Торговаться японским уполномоченным было нечем. Наши, сколько можно было судить по депешам, вели себя просто: не требовали лишнего и не отдавали взятого.

Условия проступали одно за другим, как проступает фарватер в расходящемся тумане. Я подкалывал телеграммы в журнал охоты, к минным делам.

Биржи отвечали на каждую статью договора ростом русских бумаг, и о нашей блокаде, месяц назад «стеснявшей свободу мореплавания», теперь писали как о «примере сдержанной силы».

У конторы газеты на Пушкинской с утра стояла очередь — за листками, которые печатали дважды в день; мальчишки выкрикивали заголовки на трёх языках; в госпитале Веры, писала она, раненые заставляли сиделок перечитывать депеши по два раза — «не веря не новостям, а себе». Эскадра читала газеты вслух, по кубрикам и кают-компаниям. Каждая телеграмма о новой статье договора встречалась, как попадание: сдержанным «ну вот» по-офицерски и коротким гулом по-матросски. Петербургские газеты, дошедшие с опозданием на две недели, уже чеканили фразы для истории; лучшую приписывали кому-то из свиты уполномоченного: «Он вёз в кармане войну — привёз мир». Про того же человека когда-то писали иначе.

* * *

А у нас была своя последняя миля.

Привычки, которые мы взяли с кунгасом, легли на карту, как ложатся пеленги: грузу последнюю милю он не сопровождает — значит, груз передают; передают там, где лодке можно стоять, не отвечая на вопросы, — значит, рыбачья пристань; из пристаней на этом берегу жила одна — при деревушке за мысом, где скупщик «ночной рыбы» держал вторую лавку. Мины со взятого кунгаса были последними из его запаса или нет — мы не знали.

Засаду ставили с берега и с воды разом, и не на него — на груз. Неделю пара пластунов из охотничьей сотни, одолженных у коменданта, жила в камнях над пристанью, считая лодки: комары, роса, сухари без дыма и полная невозможность шевелиться от заката до рассвета, потому что деревенские собаки слышали больше часового. Неделю дозорная пара лежала ночами в дрейфе за мысом, без огней, по-садковому, и несла на воде то же самое, с поправкой на зыбь.

1108
{"b":"975619","o":1}