Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Счёт пошёл наоборот. Не «доживёт ли она». А «дожила бы».

Стволы у неё считаны, ход — пять узлов. Она не отвернёт: ей некуда. Ночью её берут с двух бортов.

Я ловил себя на том, что смотрю на солнце чаще, чем на чужой борт.

— Три четверти второго, — сказал Одинцов.

Я не стал додумывать.

Сизов у носового аппарата стоял со снятым чехлом и на мостик не оглядывался — нарочно.

* * *

Дивизион держал завесу в полутора милях, и в бинокль мне было видно то, чего не видно с линии: крыло мостика «Микасы». На крыле, у самого обвеса, стоял человек — невысокий, плотный, неподвижный. Он стоял там с полудня. Вокруг него дважды меняли сигнальщиков; за его спиной горела и тухла надстройка; он не сходил вниз и не брался за поручень. Я знал, кто это, — по фотографиям из другой жизни и по рассказам пленных из этой. Вчера так стоял Бэр — пока крыло не легло в воду. Раз он поднял руку — не пригибаясь, скупо, — и что-то приказал; сигнальщик рядом с ним согнулся над фалами. Раз возле него разорвало обвес, и он переступил через сорванную парусину, не поглядев вниз.

В третьем часу залп с «Цесаревича» накрыл её носовую надстройку. Когда дым снесло, крыло мостика было пустым.

До темноты оставалось пять часов. Они не понадобились.

Я опустил бинокль и некоторое время смотрел на воду перед собой. Пальцы затекли — я держал бинокль у глаз, оказалось, без малого час и опускал его за это время дважды. Одинцов рядом снял фуражку — и надел через минуту, когда на «Микасе» снова показались люди: живые, у шлюпок. Сизов внизу натянул на аппарат чехол и затянул шнуровку сам, не позвав номеров. На линии ещё стреляли; потом, в несколько минут, огонь стих сам собой, без сигнала, — как стихает разговор, когда в комнату вносят весть. «Микаса» больше не отвечала. Флаг командующего над ней стоял по-прежнему, но теперь это был флаг над пустым крылом.

С «Микасы» пошли шлюпки — им разрешили без сигналов: никто по ним не стрелял, и они это поняли раньше, чем поверили. Последняя шлюпка отвалила уже в сумерках, и в бинокль было видно, что везёт она не раненых: ящики с журналами и что-то плоское, прямоугольное, бережно увязанное в брезент. Что это было, я узнал позже, от пленных: портрет императора из салона.

Она тонула долго, до самых сумерек, — садилась носом, честно, без крена, как будто и здесь держала строй. Оставшиеся три вымпела спустили флаги в течение получаса. Пленный флаг-офицер скажет вечером на «Петропавловске» то, что потом попадёт во все реляции и учебники — уже не наши, а их: командующий был убит осколком на открытом мостике, на котором простоял оба дня, не сойдя в рубку ни на час. Он остался с кораблём, как обещал своему императору.

У Японии больше не было линейного флота. Это случилось в третьем часу пополудни, восьмого июня, при ясной погоде и малой зыби, и не было в ту минуту на нашей линии ни одного «ура».

* * *

Вечер пришёл с другой работой.

«Микаса» уходила под воду в миле от нашей завесы, и в воде были люди. Сигнал с «Петропавловска» был из одного слова, и слово было «Спасать». Дивизион пошёл первым — у нас это было отработано лучше всех, и вода у нас была уже третья за двое суток: вчера — чёрная, ослябская; ночью — у горящего «Бравого»; теперь — чужая, но на вкус, я думаю, такая же.

Мы работали до темноты. Слова не переводились — работали жестами через леер; счёт поднятых вёл переводчик, вслух и по-японски, чтобы из воды слышали: своих считают. Сорванные ладони не успели зажить со вчерашнего, и брали через боль, молча. Подняли триста восемьдесят человек на весь отряд спасения — меньше, чем с «Осляби». Чужие дольше не шли к нашим концам. Потом пошли — сначала молодые, за ними остальные.

Одного я видел сам. От начала до конца.

Он держался за обломок рангоута саженях в пяти от борта. Рядом, шагах в двадцати, на всплывшей люковой решётке сидели трое. Он был отдельно.

Вода была не ослябская. Угля в ней не было. Была нефть с горелого борта, тонкая, радужная. И бумага. Много бумаги. Кто-то вытряхнул за борт целый шкаф.

Мои дали ему выброску с первого раза. Легла точно, у самой руки. Он посмотрел на конец. Потом на нас. И отвернул голову.

Матрос выбрал линь и бросил второй раз. Конец лёг ему на плечо. Он повёл плечом, и конец сошёл в воду.

Переводчик кричал ему сверху. Тот же счёт, что и всем. Своих считают. Он не отозвался.

Третий раз бросили с юта, дальше, с расчётом на снос. Конец подошёл к нему сам, по зыби. Он убрал руку.

Держался он плохо. Обломок ходил под ним. Голову он держал высоко. Плечи — уже нет.

Боцман поднял ко мне лицо с юта. Вопрос был про багор.

Я не разрешил.

Тогда с юта закричали по-своему. Не переводчик. Молодой, из поднятых полчаса назад, в чужом бушлате поверх мокрого. Он висел на леере и кричал одно слово. Коротко. Раз за разом.

Человек в воде повернул голову.

Что было в том слове, я не спросил — ни у него, ни у переводчика.

Конца он так и не взял. Он поплыл. Сажени три, боком, медленно. У борта его приняли на сеть, вдвоём. На палубу он встал сам. Стоял, пока с него текло, и смотрел на воду, где ещё торчал его обломок.

Переводчик назвал вслух его номер.

* * *

Чужие поднимались на борт по-разному: кто с поклоном, кто с пустыми глазами, один — молодой комендор — с попыткой поклониться и упасть одновременно; его поймали в четыре руки. Офицеров у них уцелело мало. Старший из поднятых нами, седой минный офицер с обожжённой щекой, долго смотрел, как мои матросы растирают его комендоров, потом повернулся ко мне и сказал по-английски, тщательно, как заученное: у вас хорошая команда, капитан.

Я ответил, что у него хороший флот. Он закрыл глаза и больше ничего не говорил — только под утро, сдаваясь на транспорт, задержался у трапа и поклонился корме «Сторожевого»: не нам — флагу. Его никто не торопил.

Пленных сдавали на транспорты уже в темноте, при фонарях, по счёту, как всё в эти дни. Молодого комендора, которого ловили в четыре руки, мои кочегары перед сдачей накормили из своего бачка. Никто из них не оглянулся посмотреть, видит ли начальство.

К ночи счёт второго дня лежал у меня на столе, сведённый Одинцовым в его аккуратные столбцы. Он принёс его сам, дождался, пока я дочитаю, и только потом ушёл спать — впервые за трое суток по-настоящему, сняв сапоги. Счёт был такой: чужой линейный флот кончился — два на дне, два под нашими флагами, три мелких ушли к корейскому берегу, остальная мелочь рассеяна; наших потерь за день — семнадцать человек по всей линии и ни одного корабля. Внизу листа Одинцов приписал карандашом: «Год окупился».

Я не стал вычёркивать.

С «Камчатки» к ночи запросили списки — своих и чужих раненых порознь, погибших порознь; писари всего флота, я думаю, не спали в эту ночь одни из немногих. Огарёв, сдав вахту, поднялся ко мне на мостик, постоял рядом и ушёл, не сказав ничего. Внизу, в кубриках, спали вповалку две команды — своя и бравская; храп стоял двухэтажный, и вахтенные обходили спящих, как обходят заслуженных.

Ночь легла тихая — первая тихая ночь за трое суток. Дивизион стоял в охранении, но море к весту было пустым до самой Японии. Перед сном я открыл тетрадь, чтобы записать день, — и не записал. Страница ночного боя, самая рабочая в ней, была захватана до серости; страницы для такого дня в тетради не оказалось — её никто не писал, потому что никто не смел загадывать. Вместо этого я долго сидел над чистой страницей и думал о том, что где-то в Токио сейчас ещё не знают; что депеша уже идёт; и что войну на воде мы сегодня кончили — а вот что начали, не знал пока никто, и я в том числе.

Последним приказом дня я назначил на завтра большую приборку — не из чистоплотности. Старший офицер понял и расписал работы до подвахты.

Утром предстояло хоронить. Море, отдав живых, начинало отдавать остальное.

Глава 21

Со святыми упокой

Утро девятого началось с того, что ничего не происходило: ни залпов за горизонтом, ни дрожи палубы, ни чужой искры в слуховой трубке у Одинцова. Склянки показались оглушительными, шаги вахтенного над головой — целым событием. Я лежал минуту, слушая, как скрипит переборка и плещет о борт вода.

1098
{"b":"975619","o":1}