Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ван на головной джонке поцокал языком и сказал сквозь толмача буднично: море взяло долю; кто возит ночами — у того море в доле. Расчёт за рейс он принял тут же, на воде: пересчитал полуимпериалы дважды, один попробовал на зуб и, поймав мой взгляд, не смутился нимало. После чего заторопил: остатний груз ждать не любит.

* * *

В Голубиную вошли до света. Ручеёк — первый, урезанный морем, но живой — лёг на берег: пироксилин, йод, хина, мука без восьмидесяти кулей.

На берегу груз ждали двое: наш минёр с приёмной командой — и чиновник в шинели не по погоде, с папкой под мышкой. Чиновника прислала комиссия: «для учёта поступающего имущества и источников его происхождения». Источников происхождения. Он мёрз, писал карандашом — чернила стыли — и на каждый тюк смотрел так, будто тюк мог дать показания.

— Груз муки заявлен, но не предъявлен, — сказал он мне, дуя на пальцы. — Как прикажете писать?

— Пишите: взят морем. Место и глубину указать?

Он поглядел на меня, понял, что смеются, и обиделся молча, в опись. Самого Ставрова на берегу не было, и это было хуже, чем если бы он стоял тут лично: рука научилась работать без хозяина.

Я подписал его опись не глядя. Пусть учитывают. Учтённый пироксилин рвётся не тише неучтённого.

Ручеёк разошёлся по крепости за сутки. Пироксилин — мастерской Гобято: трубы его к январю кормились уже с шести фортов, и кормить их не поспевали. Хина и йод — в госпиталь, с нарочным; фунт хины лёг сверху, отдельным пакетом, без записки — записка тут была бы лишней. Остаток муки — интенданту, с рапортом о восьмидесяти кулях и с приложением какого-то первого в моей жизни документа, где убыль удостоверялась подписью китайского негоцианта.

Обратно шли своей тропой — той, настоящей, которой в бумагах нет. Светало; мгла поднялась, море стояло смирное. На вешке у второго колена тропы сидел баклан, и Гаврилов, суеверный, как всё его сословие, сплюнул за борт. Я поднял бинокль на вешку — просто так, по привычке проверять всё, что изменилось.

Вешка стояла не так.

Не сильно — на полкабельтова восточнее, и наклон не тот. Её переставили. Ночью, аккуратно, почти как было. А у самого борта, когда я застопорил машину и мы прошли колено на ощупь, лот принёс со дна свежую царапину по железу и обрывок смолёного линя, каким крепят минрепы.

Мы простояли над этим коленом четверть часа. Лот ходил вниз и вверх. Обрывок линя лежал на банке передо мной — мокрый, смолёный, ничей. Кто-то ночами работал на моей тропе. Кто-то перекладывал мои вешки — на пол кабельтова, на четверть румба, на глубину чужой закладки. Тропы, которые год были нашей форой, нашей тайной дорогой вдоль войны, перестали быть только нашими.

Японец не стал гоняться за джонками. Он поступил, как поступил бы я: нашёл дорогу — и начал делать из неё капкан.

Домой мы шли самым малым, с лотовым на баке, как по чужой воде. Потому что это и была теперь чужая вода — до первого траления, до пересчёта всех вешек, до новой сетки. Гаврилов держал руль так, будто под килем стекло. Никто на мостике не разговаривал.

Макарову я доложил в тот же день, с картой и обрывком линя на столе. Он выслушал, повертел линь в пальцах, понюхал зачем-то смолу.

— Тралить, — сказал он. — Тихо, без приказов по эскадре. Коридор не закрывать: закроем — значит, поверили ему, а поверили — значит, он уже выиграл. И вот что, лейтенант. — Он положил линь на карту, точно на второе колено тропы. — Вешки, промеры, новые точки — ничего этого в бумаги не давать. Совсем. Носите в голове. Голову они пока не подшили к делу.

Про обмолвку Ставрова о Чифу я ему не докладывал — не с чем было идти, кроме занозы под ногтем. Выходит, не я один в этой крепости слушал, как растут у перьев уши.

И ещё одно я унёс с собой из того кабинета — арифметику, которая не сходилась. Мой фальшивый лист лежал в штабе восьмой день, а мины легли на настоящую тропу — ту, которой в бумагах нет. У скал, где стояло бумажное рандеву, дозорная пара «Смелого» за всю неделю не видела ни дымка, ни зрителя. Выходило одно из двух: либо лист ещё не дочитали до точки, либо тот, кто минировал, работал вовсе не по листу — по глазам, по следу, по годовой привычке моих миноносцев к этой воде. Ловушка молчала. Молчание её пока не оправдывало никого.

Коридор с того рейса стал регулярным — регулярным во всём, кроме расписания. Дни, точки, порядок проводки я тасовал, как колоду: единственный график, который я запретил себе раз и навсегда, был мой собственный. Ван принял это условие с полным пониманием человека, двадцать лет не плативший пошлин.

У бонов я оглянулся. За кормой, в рассветной серости, тропа лежала гладкая и невинная, как всякая ловушка до первого шага.

Глава 27

Минная зима

Первую чужую мину подняли на третий день траления, у второго колена, — ту самую, чей минреп оцарапал мне лот.

Она вышла из зимней воды в тральной петле, обросшая ледяной коркой, гладкая, чёрная, в свежей японской краске. Её отвели на глубину, отдали и расстреляли с четырёхсот саженей; столб встал белый, аккуратный, и старший из минёров, пожилой кондуктор Крутиков, проводив его глазами, высказался за всех:

— Свежая, ваше благородие. Недели не стоит. Краска-то — глядите, как у покойника сапоги: не ношена.

Минёры смотрели на место подрыва, как смотрят на гадюку, найденную в собственном сапоге. Гладкая, безрогая, чужой выделки смерть, поставленная на нашей тайной тропе — промеренной мной до сажени и не существующей ни на одной карте.

К исходу недели счёт стал ясен. Из пяти колен тропы минированы два — второе и четвёртое, оба узких, оба обязательных. Поставлено грамотно. Заграждением это не было — капканом: на глубину джоночной осадки и миноносного киля, ровно столько, чтобы утопить караван и не насторожить эскадру. Ставил не новичок: банки лежали уступом, с расчётом на уклонение, и вторая линия подпирала первую. Где-то по ту сторону залива сидел над такой же картой человек моего ремесла, и мы с ним уже неделю играли партию, не видя друг друга в лицо.

Коридор, месяц кормивший крепость, был перекрыт.

Тралили тихо, без приказов по эскадре, как велел Макаров: два катера с тралом, щупы, подрывные патроны, десяток надёжных минёров. Работа была из тех, что не прощают спешки. Катера ходили парой, гуськом, трал между ними — как бредень; на зацепе стопорились, и дальше шёл щуп, сажень за саженью, руками. Зимняя вода ломала пеньку, смёрзшиеся пальцы вязали узлы вдвое дольше летнего; Крутиков грел руки за пазухой и ругал краску, не мороз: свежая краска обещала свежие закладки, а свежие закладки обещали, что работа эта не последняя.

Каждый взрыв объяснялся в журнале «учебным подрывом», и с берега на наши «учения» уже приходили глазеть свободные от вахты. Бумажная тишина держалась — на честном слове и на скуке зрителей.

Но покуда катера чистили воду, меня грызло другое. Как он нашёл тропу?

По бумагам — не мог: в бумагах тропы не было, а у фальшивых скал по-прежнему не появлялось ни дымка. По случайности — не верилось: две закладки из пяти возможных, обе в обязательных коленах, случайность так не умеет. Оставалось третье, самое простое и самое неприятное. Я взял бинокль, Гаврилова и полдня светлого времени и полез на сопку над Голубиной — туда, откуда сам бы смотрел, если бы хотел видеть бухту, тропу и все наши ночные хлопоты разом.

Подъём занял два часа. Сопка была лысая, обдутая, снег на ней лежал языками, между камней — жёсткий, как соль. Гаврилов шёл первым, читая склон, как читают воду: тут прошли бы, тут нет, тут удобно лежать. На гребне ветер ударил в лицо так, что слезились глаза, — и бухта открылась внизу вся: боны, приёмный створ, оба колена тропы, различимые по одной лишь ряби на воде. Отсюда наша тайна читалась, как читается чужой почерк на просвет.

Первая точка — та, куда я поставил бы наблюдателя сам, — оказалась пуста: гладкий снег, ни следа. Вторая, за камнем, — тоже. Стройная моя версия начинала стоить дешевле подъёма, когда Гаврилов, забиравший всё выше по гребню, свистнул по-птичьи.

1046
{"b":"975619","o":1}