Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Вон оно что. — Он помолчал. — Стало быть, и у них это говорят.

Полный перевод я оставил при себе.

Сближение шло час. Дальномерщики пели дистанцию, как псалом: сорок пять. Сорок два. Сорок. Линии тянулись параллельно, никто не хотел первым ломать геометрию. Потом «Петропавловск» чуть довернул. Первый залп лёг в десятом часу — пристрелочный, с тридцати восьми кабельтовых. Столбы встали у «Микасы» перелётом; второй залп — недолёт; третий сомкнул вилку. «Микаса» ответила почти сразу, и через минуту обе линии работали всем, что доставало: гром шёл по воде толчками, как землетрясение, которому не хватает земли.

Звук дошёл до нас с опозданием и уже не уходил. Воздух над вестом уплотнился в сплошной низкий гул, и в этом гуле проступали отдельные тяжёлые удары — главный калибр держал собственный, редкий счёт. Палуба «Сторожевого» отзывалась дрожью через воду — за семь миль.

Огонь на дульных срезах, рыжие вспышки попаданий, белые стены недолётов — и всё это на семи милях фронта, в утреннем чистом воздухе, с журавлиным спокойствием манёвра. Первое попадание в наших я увидел на «Цесаревиче»: искра на кормовой башне, дым, снесённый ветром, — и башня, не переставая, продолжала свой медленный поворот.

Ответ Того пришёл не туда, куда я ждал. «Микаса» перенесла огонь со второго залпа — не по головному, по «Александру». Три залпа легли кучно. Столбы встали по обоим бортам. Четвёртый накрыл. Кормовая труба «Александра» осела в собственный дым — медленно, как подрубленная. Ход он удержал. Место в строю удержал. Я опустил бинокль. Под той трубой — котельный кожух, под кожухом — люди.

Один раз война дотянулась и до нас: чужой перелёт, шальной, на исходе, лёг в полутора кабельтовых от «Смелого» — столб встал, повисел и осыпался, и по палубам дуги простучал короткий железный дождь. Осколок величиной с ладонь ударил в чехол носового аппарата «Сторожевого», не пробив, и Сизов подобрал его, ещё тёплый, взвесил в руке и убрал в карман бушлата — без слова, как убирают задаток.

* * *

Около одиннадцати я спустился в машину, и объяснение было готово заранее, ещё на трапе: механик должен видеть начальника дивизиона, а команда — видеть, что начальник дивизиона спокоен.

Внизу войны не было слышно вовсе. Жар шёл от топок такой плотный, что глаза начинали слезиться раньше, чем ноги доходили до плит.

Отработавшие отдавали лопаты черенком вперёд, в подставленную ладонь, и ни одна топка не постояла лишней секунды. Уходящие шли к трапу по одному, держась за поручень, и лица у них были одинаковые, стёртые. Последний остановился в двух шагах: дорога к трапу лежала через то место, где я стоял. Я отступил. Он прошёл, не глянув, и полез наверх.

Заступившие стали к своим топкам без команды. Один — молодой, лица я не запомнил, запомнил лопату у него на плече — брал уголь, качался от бедра и вбрасывал в самое устье, куда положено, а не куда ближе, и на меня не оглянулся ни разу: оглянуться значило сбить счёт.

Счёт шёл на три: набрать, качнуть от бедра, бросить. Промежуток между третьим и первым был всегда один и тот же. Я простоял над ним с полминуты и поймал себя на том, что жду третьего такта, как ждут удара часов. Досчитал до двенадцати и перестал.

Старший механик подошёл сам, вытирая руки ветошью не чище рук, и, перекрикивая свои котлы, доложил, что о бое узнаёт по переговорной трубе да по звонкам машинного телеграфа и что этого ему довольно.

— В кочегарке всегда бой! — прибавил он.

Я уже поворачивался к трапу, когда он, не глядя на меня и вытирая всё ту же руку, спросил:

— Наверху-то шумно?

Наверху с десятого часа на семи милях шла по нашим чужая работа, а я стоял за нестреляющим бортом и смотрел на неё в бинокль, не имея права ни довернуть, ни выстрелить. Оттого и спустился, а вовсе не затем, чтобы меня тут увидели спокойным.

— Шумно, — сказал я.

Механик повёл ветошью в сторону трапа. Я поднялся, придерживаясь за поручень, горячий даже сквозь ладонь, и взял бинокль обратно.

* * *

К полудню я сделал самое трудное из всего, что делал за год: приказал дивизиону спать.

Смены — повахтенно, по четыре часа, всем свободным — вниз, по кубрикам, у бортов не толпиться. Ночь предстояла длинной.

Огарёв доложил честно: «Спят те, кто спит».

Я спустился в носовой кубрик посмотреть сам. Лежали по-уставному: обувь под койками, робы на крючках, руки поверх, — и не спал ни один. Головы у всех шли за звуком в одну сторону, к весту.

На верхней койке у переборки считали вслух.

— Сорок один, — сказал голос в подволок, ровно, как считают по службе. — Сорок два.

Я стоял у изголовья и уже набрал воздуху, чтобы прикрикнуть, — и не прикрикнул. Я приказал спать людям, над которыми в семи милях работал главный калибр двух флотов, и такого приказа исполнить нельзя. Отменить его я тоже не мог: отменять пришлось бы вслух, при всех, а вслух это значило бы, что я его отдал не подумав.

— Сорок три, — сказал голос.

Я дал ему досчитать до пятидесяти и вышел.

Сизов ушёл к своим аппаратам и лёг там, на решётке, подложив бушлат: не спал, но и не смотрел.

Единственным человеком на «Сторожевом», который уснул по-настоящему, оказался Гаврилов. Рулевой лёг по приказу, положил под щёку ладонь и через пять минут дышал ровно, глубоко, с лёгким свистом — под канонаду, под дрожь палубы, под чужие шаги. Вахтенные ходили мимо него на цыпочках, как мимо чуда. Проснувшись к своей вахте, он первым делом спросил не про бой — про ветер.

Одинцов принёс мне обеденную сводку сам, хотя мог прислать рассыльного. Листок был исписан его рукой с обеих сторон, и добрая половина строк перечёркнута: депеши приходили кусками, он сводил их, а потом правил поверх, когда с линии поправляли его самого.

— По порядку, ваше высокоблагородие. — Он держал листок в вытянутой руке. — Попадания с обеих сторон, счёта никто не ведёт. На чужом концевом — пожар; доложили трижды, стало быть, не примерещилось. У нас — «Александр», кормовая труба. «Цесаревич» — башня, стреляет.

— Ход?

— Держат все. И строй, и дистанцию. Адмирал дерётся на параллельных: не подпускает и не отпускает.

Я взял у него листок и прочёл сам, хотя всё уже слышал. Строки шли ровно. Ровно — это значило, что до вечера в этой сводке для дивизиона ничего не появится.

— Пожар большой?

— Не сказано.

— Чем горит?

Одинцов посмотрел на меня без укоризны, и это было хуже укоризны.

— Дальномерщик видит дым, ваше высокоблагородие. Чем горит — не видит.

Вопрос был артурский. Я вернул ему листок.

Он не ушёл. Постоял, переступил — он умел подавать главное последним:

— И вот ещё, ваше высокоблагородие. Камимуры нет. Ни одного его силуэта — ни в линии, ни на горизонте. Дальномерщики божатся.

Владивостокский отряд, стало быть, честно отрабатывал свой хлеб за тысячу миль отсюда: Камимуру держали за фалды в другом море. За нашей спиной стояли док и «Камчатка»; за его спиной не стояло ничего.

— Ваше высокоблагородие, — Одинцов помялся, что бывало с ним редко. — Команда спрашивает… наш-то час — будет?

Вопрос был законный. День грохотал без нас.

— Будет, Николай Саввич. — Я посмотрел на вест, где за дымом уже не различалось отдельных вспышек. — Наш час в этом расписании стоит последним. Так его читать и будем: не «про нас забыли», а «нами кончают».

Он ушёл к трубке повеселевшим, а я остался при своей арифметике: до заката было шесть часов, до темноты — семь, и где-то в этих семи часах лежало всё, ради чего дивизион год учился ходить в темноте. Вахтенному начальнику я оставил два приказания: будить при любом подъёме на флагмане — и в четыре пополудни без всякого подъёма. Потом спустился вниз, лёг, не раздеваясь, на койку и заставил себя сделать то, что приказал другим.

Гром сквозь борт был ровный, далёкий, как чужая гроза. Под него я и уснул.

Глава 18

Высокий борт

В четыре пополудни гром с веста сломал свой ритм — и этого хватило: наверх меня подняло звуком, раньше, чем вахтенный дотянулся до дверцы. Ровный размен, под который засыпал дивизион, сменился другим: чужие залпы ложились теперь чаще и словно бы в одну точку, как молотки артели, сговорившейся об одном гвозде.

1092
{"b":"975619","o":1}