Откуда он знал, о чём я думал над картой, я не спросил. Нижняя палуба знала такие вещи без доклада. Я сидел в тёплой вони кубрика, среди людей, которые через три часа полезут за мной в темноту, и думал, что Лобов прав. Командир, который перед боем хоронит своих в уме, к бою уже наполовину разбит.
— Спасибо, боцман.
— Не на чем, вашбродь. — Он откусил последнюю нитку, оглядел зашитую рукавицу на свет и остался доволен. — Рукавицу вот залатал. И то дело.
* * *
Сумерки в Артуре в апреле падают быстро: только что над Тигровым полуостровом стояло рыжее, дымное зарево, а уже через четверть часа гавань налилась синью, и створные на Золотой горе мигнули и погасли — это было нам.
Я стоял на мостике «Сторожевого» и смотрел, как впереди, в темноте, оживает Огарёв: на его корабле выбрали якорь, и тёмная низкая тень тронулась, потянула за собой бурун, едва различимый, серый по чёрному. За ним пошёл «Расторопный». За «Расторопным» — мы. Концевым, отставая ровно на положенный кабельтов и держа его на глазу, как я и приказал, двинулся «Стройный» со своей кашляющей машиной — и пока кашля слышно не было, машина шла ровно, и я постарался поверить, что обойдётся.
Боны развели. Мы прошли узкую горловину прохода — того самого, который этой зимой японцы трижды пытались закупорить брандерами и не закупорили, отчасти и моими стараниями, — и за кормой остался Артур: тёмный, притихший, целый ещё город, спящий вполглаза, с редкими огнями на сопках, где стояли батареи. Где-то там, за этими сопками, на восток, в шестидесяти милях, на чёрной апрельской воде стояло на якорях стадо, которое я шёл колоть. И стадо это не знало, что флот, который по всем правилам и по всем книгам должен был сидеть в гавани и беречь себя, идёт сейчас в темноте ему в бок.
Вот этого в моих книгах не было. Этой ночи, этих четырёх бурунов на норд-ост, этого выхода — не было ни на одной странице, которые я помнил наизусть. Зима кончилась тем, что я свернул историю с накатанной колеи; и вот теперь она катилась по живой, никем не написанной дороге, и первый её поворот лежал в темноте прямо по курсу, и куда он выведет — не знал ни я, ни мои книги, никто.
Холодный ветер с моря дёрнул полу шинели. Я нащупал в кармане отцовские часы — серебро, тяжёлые, с тёплым ещё от тела ободом, — но открывать и смотреть на стрелки не стал: время я и так знал, а нужен мне был не циферблат, нужно было просто подержать в руке что-то твёрдое и своё, пока берег за кормой уходит в ночь.
Огарёв впереди прибавил ход. Бурун его вырос, сделался белее. Мы прибавили следом.
— Курс норд-ост, — бросил я в темноту, рулевому. — Двенадцать узлов. И позовите сигнальщика — глаз со «Стройного» не спускать.
Идти было пять часов. Пять часов до того места, где всё решится — лягут торпеды или нет, выйдут четыре корабля или меньше, спрошу я с себя людьми или пароходами. Я стоял на мостике, держал в кармане тёплое серебро и считал — не транспорты, как привык за зиму, а тех, кого вёл. Без малого две сотни на четырёх вымпелах — те самые, что глядели в темноту и верили, что человек на головном мостике знает, что делает.
Я и знал.
Глава 2
«Десант»
Стадо выдало себя огнями.
Мы шли уже пятый час в глухой темноте — взошедшая за полночь ущербная луна вязла в береговой мгле, — без единого огонька на четырёх вымпелах, и холод за эти часы пробрал до костей всех, кто стоял наверху, — на мостике не разогреешься, на мостике только стоишь и смотришь в черноту, пока глаза не начинают врать. Я уже начал думать, что мы промахнулись, что в этой непроглядной черни проскочили мимо залива и теперь жжём ночь впустую, — когда сигнальщик тронул меня за локоть и молча вытянул руку влево по носу.
Там, низко над водой, дрожала россыпь жёлтых точек. Не звёзды: звёзды стояли выше и не качались. Это были фонари — якорные огни, ходовые на катерах, отблески открытых топок на бортах разгружающихся пароходов. Целый плавучий город, занятый своим ночным трудом, освещённый, шумный, уверенный, что бить его этой ночью некому.
И они имели полное право быть уверенными. По всем правилам, по всем книгам, которые я помнил наизусть, бить их было некому: русский флот сидел в Артуре под защитой батарей и берёг себя для генерального сражения, до которого его так и не допустят. Дозорную завесу мористее японцы на ночь не выдвинули, огней на разгрузке не погасили, охранение при стаде дремало не под парами — а зачем, если противник заперт в шестидесяти милях и носа из гавани не кажет третью неделю. Эта их правота сейчас работала на меня. Я смотрел на дрожащие жёлтые точки и чувствовал, как внутри подбирается то холодное и рабочее, что я научился ценить в себе за зиму дороже всякой храбрости: спокойствие человека, у которого есть план, есть восемь торпед и есть цель, которая стоит на якоре и никуда не денется.
— Стоп машина, — велел я вполголоса. — Сигнал по линии: малый ход, выходим на дистанцию залпа. Огарёву — разворот для атаки, как уговорено на карте.
Слова ушли в темноту короткими вспышками затворённого фонаря: три, две, точка. Огарёв впереди принял, мигнул в ответ одним зелёным глазком. Мы поползли на самом малом, и под форштевнем уже не шипело, а только чмокало, и я начал различать не точки, а силуэты — высокие неуклюжие туши транспортов, неподвижные на якорях, с чёрными нитями сходен, спущенных на воду. По этим нитям ещё ползали тёмные фигурки, между судами и невидимым берегом сновали катера с баржами на буксире. Армия генерала Оку сходила на чужой берег вторые сутки подряд, методично, без спешки, как сходят на учении, и в темноте этой работы было что-то муравьиное, бессонное и оттого жуткое.
Лобов стоял у носового аппарата, без рукавиц — рукавицы он сунул за пазуху, чтобы не мешали рукам, — и ждал, чуть пригнувшись, неподвижный, как кнехт. Михеев жался к рубке с моим биноклем, который я ему сунул, чтоб не путался под ногами. Все молчали. Перед таким делом не говорят; говорить начинают после, кто доживёт.
Я выбрал крайний транспорт — самый большой, осевший по самую марку, ещё полный, ещё не разгрузившийся. Поднял руку. Между нами и его высоким бортом лежала чёрная полоса воды, и она сокращалась, и я считал её про себя — не в кабельтовых, а по ударам собственного сердца, потому что глазам в темноте веры мало, а сердцу веришь поневоле. Три кабельтова. Бить надо в упор, наверняка: запасных торпед нет, восемь выстрелов — вот всё моё богатство на эту ночь.
За миг до того, как опустить руку, в меня успела войти одна короткая чужая мысль: вот сейчас я первый раз в этой жизни убью не зверя на охоте и не цель на фанерном щите, а людей, спящих и работающих, разом и много. Я отрубил её на середине. Командир, который думает о таком на боевом курсе, уже наполовину промахнулся.
— Пли, — сказал я и опустил руку.
* * *
Аппарат кашлянул сжатым воздухом.
Торпеда ушла. След лёг по воде белой ниткой.
Секунда. Две. Три. Я не дышал.
Под высоким бортом вспух белый куст. Глухой удар догнал нас через мгновение — тяжёлый, нутряной, ни на что мирное не похожий. Транспорт качнуло. Он начал валиться на нас, выворачивая из воды мокрое чёрное днище.
— Второй — пли! Право руля! Следующий!
И тут время сломалось на куски.
Кусок. «Расторопный» справа всаживает торпеду во второй транспорт. Борт лопается посередине. В небо встаёт огненный столб — на том везли снаряды.
Кусок. Вода живая от вспышек. Кричат на чужом языке. Бьёт сигнальная пушка. По нам пока не стреляют: не разобрали, кто бьёт и откуда.
Кусок. Лобов доворачивает аппарат голыми руками. Лицо у него в свете пожара красное и злое.
Кусок. Мой транспорт кренится. По сходням сыплются в воду люди. Тёмные, мелкие, безымянные. Я отворачиваю. Не смотреть. Вести корабль.
Японцы опомнились.
Справа, от охранения, ударил прожектор. Белый меч полоснул по воде, ища нас. За ним второй. Захлопали пушки — наугад, по вспышкам, по дыму. Близко легло. Окатило мостик солёным с ног до головы.