— Привели, — согласился он ровно, не утешая; Лобов не утешал никогда, и за это я верил ему больше, чем поверил бы любому утешению. — На то вы и поставлены, чтоб приводить. И уводить. — Он перехватил обмотанными руками воздух, будто искал в нём свои рукавицы, и не нашёл. — Нынче троих увели, сотню с лишком живых привезли. А четвёртого помнить будете. Это не грех, вашбродь. Это служба.
Он ушёл к раненым, тяжело ступая, а я остался стоять на стенке, на твёрдом артурском камне, под высоким и чистым апрельским небом, в которое уже втягивался, тая, последний дым с моря. Где-то там, за горизонтом, на чужом берегу, не считаясь ни с тремя моими потопленными пароходами, ни с моей бессонной ночью, продолжала сходить на сушу армия. Здесь, на стенке, лежали на носилках обваренные мной же спасённые люди. А на дне, у самых наших батарей, которые его не уберегли, в развороченной паром машине остался мальчишка, которому я обещал и которого не сберёг.
Это была победа — первая моя победа в новой роли, в роли того, кто отдаёт приказы, а не исполняет чужие. Она пахла горелым маслом и паром из распоротой машины, и я уже понимал, стоя на стенке, что все мои победы на этом сухопутном берегу будут пахнуть примерно так, и что отказаться нюхать этот запах нельзя, — иначе незачем было и сворачивать историю с её накатанной колеи, незачем было спасать Макарова, незачем было всё.
Михеев молча возник рядом и подал флягу. Я не заметил, когда он успел, — он всегда возникал рядом ровно тогда, когда было нужно, и исчезал, когда было не нужно, и в этом была его служба и его верность. Я отхлебнул. Вода отдавала жестью.
— Домой бы вам, вашбродь, — сказал он тихо. — Поспать. На вас лица нет.
— Сейчас.
И не двинулся с места. Потому что домой было нельзя, и поспать было нельзя, и лица на мне не было по причине более простой, чем усталость: меня ждал штаб. В штабе ждали доклада — сколько потопил, чем заплатил, по какому праву увёл четыре казённых вымпела, а привёл три. И ещё, я знал наверняка, в угловой комнате штаба ждал доклада тот человек, который прочтёт его первым и подчеркнёт в графе потерь одну строку красным карандашом, и задаст — не вслух, не в лицо, а бумагой, как привык спрашивать всю зиму, — свой единственный, всю зиму повторяемый вопрос: а по чьему, собственно, расчёту, господа, и с чьего дозволения лейтенант Маринин жжёт казённое имущество у неприятельских берегов?
Эту бумагу мне предстояло встретить уже сегодня. И встретить её было нечем, кроме одной строки, которую полагалось вывести в графе потерь моей собственной рукой: «миноносец „Стройный“». Под этой узкой казённой строкой не помещался ни лопнувший котёл, ни белый пар, ни мальчишка, оставшийся при своих трубках. Графа была короткая, в одно слово.
Я вернул Михееву флягу и пошёл к пролётке. Идти было недалеко.
Глава 3
«Чем оплачено»
В штабе пахло сургучом, чернилами и нагретой солнцем бумагой, и я, едва войдя с этого запаха, понял, что попал из одной войны в другую. Та, ночная, кончилась горелым маслом и паром из распоротой машины. Эта пахла канцелярией и была опаснее. В той у меня были торпеды, глазомер и темнота. В этой — только правда, а правда, я уже знал, в канцелярии стоит дешевле сургуча, которым её опечатывают.
Макаров принял меня сразу, не дав остыть в приёмной. Он вообще не давал ни людям, ни делу остывать — держал и то и другое на рабочей температуре, на какой только и спорится дело. Выслушал стоя, у карты, заложив руки за спину.
Я докладывал коротко, по форме, как он любил и как любил я сам: вышли в сумерках, четырьмя вымпелами; подошли к стаду у Бицзыво в темноте; ударили в упор, с трёх кабельтовых; потопили три транспорта; темп высадки сорван приблизительно на неделю; на отходе, на рассвете, потеряли «Стройный» от снаряда японского истребителя — перебило паропровод; машинная команда погибла с кораблём, остальных сняли под огнём.
Он не перебивал ни разу. Когда я кончил, помолчал, глядя в карту, на плоскую дугу залива у Бицзыво, где этой ночью стало на три японских парохода меньше; русский миноносец лёг ближе — у самых наших батарей.
— Три транспорта, — проговорил он, и пальцем, коротким и тупым, тронул на карте устье залива. — Знаете, что это, лейтенант? Это полк, который не дойдёт до Цзиньчжоу в срок. Это полевые пушки, что приедут к перешейку позже, чем рассчитал Оку. Это сухари, которых там не окажется, когда они понадобятся до зарезу.
Он отнял палец от карты.
— Вы отняли у японца не три корпуса клёпаного железа. Вы отняли у него неделю и кусок порядка. На войне порядок дороже железа. За это спасибо.
— А «Стройный», ваше превосходительство?
Я спросил сам. Надо было спросить самому, прежде чем спросят меня. Этому за зиму я тоже выучился — называть свою цену вслух, не дожидаясь, пока её назовут за тебя и не так, как было на деле.
Макаров отвернулся от карты и посмотрел на меня тем своим взглядом, в котором не было ни осуждения, ни жалости — один трезвый вес.
— «Стройный» вы потеряли потому, что повели в бой корабль с больной машиной, зная, что она больна. И потому, что на отходе развернули отряд прикрывать подранка, вместо того чтобы уводить три исправных. — Он перечислял ровно, как читают пробоину в борту: вот тут, и вот тут. — По наставлению вы неправы дважды. Будет дознание — а оно будет, на потерю боевого корабля положено, — вам это предъявят. И предъявят справедливо.
— Я знаю. Я и сам себе это предъявил.
— Знаю, что предъявили. По лицу вижу.
Он шагнул от карты ближе, и голос его не смягчился — он не умел смягчаться, — а сделался ещё суше, и у Макарова это и была теплота.
— А теперь не для протокола. По совести вы взяли единственный ходкий корабль, потому что без него в залпе недоставало торпед на дело. И пошли прикрывать своих, потому что обещали. — Он чуть качнул головой. — И потому, что командир, который бросил один корабль ради трёх, во второй раз поведёт за собой только три. Четвёртый за ним уже не пойдёт.
— Наставление считает иначе.
— Наставления пишут в мирное время умные люди, которые сами не водят миноносцев в ночь. Я вожу. — Он отвернулся обратно к карте, давая понять, что главное сказано. — Я бы взял «Стройный». И пошёл бы его прикрывать. Это не значит, что вы правы перед бумагой, лейтенант. Это значит, что перед бумагой мы с вами неправы вдвоём. Привыкайте. На суше воевать вам придётся не с одним японцем.
* * *
Дознание ждало меня в большой штабной комнате, за длинным столом, в лице капитана второго ранга Ставрова.
Он был не один. По сторонам сидели двое штабных помельче, с перьями наготове, — те, чьё дело записывать, не думая; но смотрел и спрашивал он, а они существовали при нём, как существует при пушке прислуга. Я знал его всю зиму. Немолод, сух, застёгнут до последней пуговицы; и руки чистые — не холёные, а именно чистые, руки человека, который не пачкает их ни углём, ни кровью, ни прямым поступком, а воюет не там, где стреляют, а там, где подшивают.
— Лейтенант Маринин. — Он не встал. Указал мне на стул напротив, как указывают подследственному. — Присаживайтесь. Дело неприятное, но служба.
Я сел. Перед ним лежала раскрытая папка и поверх неё — тонкая книжка в казённом переплёте, заложенная бумажной полоской. Свод морских постановлений. Он придвинул его к себе и накрыл ладонью, не торопясь, словно придерживал, чтоб не унесло сквозняком.
— Утрата вверенного казённого имущества боевой ценности подлежит расследованию. Это не моя прихоть, лейтенант, это статья. — Он не повысил голоса ни на ноту. — Миноносец «Стройный» утрачен. Я обязан установить обстоятельства и виновность.
— Обстоятельства в моём рапорте.
— В вашем рапорте. — Он раскрыл папку. Мой рапорт лежал там — уже подшитый, уже с входящим номером, уже превращённый из моей правды в его материал. — Здесь сказано, что вы повели в набег корабль с неисправной машиной. Своей волей. Зная о неисправности.