Через полчаса он сказал что-то, не поворачивая головы. Переводчик поднялся ко мне.
— Спрашивает, долго ли будет гореть фонарь.
— Скажи: до утра.
Переводчик сошёл вниз и передал. Рыбак выслушал и опустил голову к коленям.
Через час он назвал фамилию скупщика, платившего за ночную рыбу вдвое, и место, где тот платит.
Потом заговорил снова, тише и много короче, и переводчик передал.
— Просит не записывать.
Одинцов уже стоял с раскрытой книжкой.
— Записывай, — сказал я.
Донесение ушло Макарову в тот же день: мины свежие, постановка кустарная по средствам и мастерская по исполнению, почерк прежний, человек — тот самый. Ответ пришёл к ночи: «Найти. Время не ограничиваю. Способ — тоже».
План созрел на третью ночь, над картой. Этот человек всю войну работал по нашим привычкам: бил в стыки вахт, в протраленные полосы, в уверенность. Значит, ловить его следовало его собственной привычкой. Мы начали готовить ему кромку: полосу, которую демонстративно протралим, объявим по всем правилам чистой, пустим по ней пару дымов по расписанию — и будем смотреть на неё ночами в двадцать глаз с тёмной воды. Рыбаки зовут это ставить садок. Одинцов, вычерчивая схему, назвал по-своему: «Наживка и рукав, Андрей Николаевич. Как учили». Мы оба помнили, чем был оплачен тот урок прошлым летом.
* * *
Консульство в Шанхае разыскало семью Вана — лавочника с пристани, который зимой продавал нам тропы и молчание и которого в феврале увезли в море и не вернули. Вдова с двумя сыновьями жила в наёмной комнате при складе фирмы «Вучан»; старший сын, четырнадцати лет, работал на упаковке чая. Ей передали — через консульского переводчика, под расписку — долг мужу за зимние услуги, удвоенный, и бумагу, по которой фирма «Вучан» получала подряд на снабжение наших призовых стоянок зеленью и рисом.
Расписку она подписала оттиском пальца, и в донесении была ещё опись мелочей: комната три на четыре, на стене — лубочная картинка с джонкой, старший сын на вопросы отвечал за мать и по-английски, младший всё время молчал и держал её за рукав; подряд для «Вучана» выправили на имя старшего. Переводчик добавил от себя, в конце донесения, что вдова спросила только одно: наказан ли человек, из-за которого увезли мужа. Консул велел ответить «ещё нет». Вдова, выслушав перевод, повторила одно слово: «ещё».
Я читал это донесение вечером, после вахты, и держал его в руках дольше, чем нужно бумаге.
Когда я убирал донесение обратно в папку, под ним лежал мой собственный список, переписанный набело для журнала охоты: двое лодочников, фамилия скупщика, место, где он платит. Я положил донесение сверху, завязал тесёмки и убрал папку в рундук.
С госпитального судна, ушедшего в Артур, о Гаврилове писали через фельдшера дивизиона: ходит по палубе, скандалит с врачами о сроке выписки, осколок носит на шнурке — «до штурвала не расстанусь». Я велел фельдшеру отвечать, что штурвал ждёт и торопиться не надо.
«Расторопный» тем временем латали на Мозампский плёс своими силами — до дока он мог дойти и позже, а линия недосчитываться вымпела не хотела. Бравский командир ходил по своему побитому кораблю с видом человека, у которого украли и вернули часы.
У половины команды в кубриках лежали теперь газеты с портретами «героев генерального сражения», и комендоры узнавали себя в гравюрах.
Сводка «с той стороны» лежала в той же папке и была короче прежних: в Токио сменился кабинет — ушли обещавшие победу; долг перевалил за полтора миллиарда иен; внутренний заём взамен лондонского дал четверть подписки; армия в Маньчжурии стояла целая — и снабжать её было нечем.
* * *
Портсмут назвали в двадцатых числах июля.
Телеграмма пришла открытая, через все агентства разом: президент Северо-Американских Соединённых Штатов Рузвельт предложил воюющим сторонам направить уполномоченных для переговоров о мире; местом избран Портсмут, штат Нью-Гэмпшир; Япония ответила согласием немедленно, Россия — на другой день, «идя навстречу человеколюбивому почину».
Я прочёл это слово и посидел над ним, как сидят над старым адресом, по которому когда-то жил. В другой моей жизни этот город значил: связанные руки, Витте, «полусахалин», уступки, за которые его потом травили газеты. В этой — туда ехали другие люди с другими бумагами, и за их спиной стояли блокадные линии и призовые стоянки.
В кают-компании телеграмму читали вслух, и спор вышел старый: не отдадут ли за столом то, что взято на воде. Огарёв высказался в том смысле, что дипломат — это человек, которому жалованье платят за слово «уступка»; старший офицер возразил, что с нашей блокадой уступать можно разве что из вежливости. Я слушал и молчал.
Флаг-капитан, пересылая телеграмму по эскадре, приписал одно слово, без объяснений: «Держим».
Я вернулся к карте с точками подъёма мин и стал считать — привычно, по-старому, как считал всю войну. Человек в морских сапогах работал в одиночку, с лодок, под берегом, — и работал не для войны, которой больше не было, а для стола в Портсмуте.
Ответ Макарова на моё донесение о садке пришёл через сутки и состоял из одного слова, которое я уже видел на этих бланках: «Одобряю». Ниже, другим карандашом, рукой флаг-капитана: «Журнал вашей охоты ведите сами. Есть мнение, что читать его будут долго».
Приказ по дивизиону на эти три недели уложился в четыре пункта: линию держать, как держали; тралить по расписанию, ни днём раньше; садок у кромки готовить без шума, силами одной смены; о всяком чужом парусе под берегом — доносить мне лично, в любой час. Люди, отвыкшие от ночной работы за эти недели, услышали знакомую музыку — ночную, нашу.
Дипломаты собирались через три недели. Найти его нужно было раньше — пока чужим козырем на зелёном сукне не лёг чей-нибудь борт.
Глава 25
Вторая копия
Садок стоял пустым две недели.
Полоса у кромки жила по расписанию, как ей и полагалось: тралы днём, дымы по часам, ночами — тёмная вода и двадцать глаз с неё. Минёр не клевал.
Я отстоял на садке четыре ночи. Машина под тобой стоит, и оттого слышно всё остальное — как тянет из кочегарки тёплой золой, как перекатывается под скулой вода, как на баке кто-то шёпотом считает собственные вдохи, чтобы не заснуть стоя. Берег лежал слева чёрной полосой без единого огня, и в этой полосе где-то был человек, который не спешил.
Одинцов, сверяя по утрам пустой журнал наблюдений, мрачнел ровно на одно деление в сутки. На второй неделе он положил передо мной страницу с отметкой, которая в сводку не попала бы никогда: в среду кунгас с вершами прошёл под нашими дымами днём, не тем галсом — вдоль полосы, целиком, от края до края.
— Он не ждёт, Андрей Николаевич, — сказал Одинцов. — Он на нас смотрит.
— Верши у него где?
— По всей полосе. В том и дело: к вершам ходят поперёк, от одной к другой. Он прошёл вдоль.
Я прочёл отметку ещё раз. Час, галс, ветер — две строки. Ни имени, ни лица, ни груза: тень лодки под нашим дымом в среду пополудни.
— Что предлагаете? Снять пару с оста и посадить на рыбаков?
— Не на рыбаков. — Одинцов смотрел мимо меня, в переборку. — На этого.
— По чему опознаем? По галсу?
Одинцов не ответил.
Так пройдёт и любой хозяин верш, знающий свои места лучше, чем мы свою карту. Такие приходят на десятый день, на пятнадцатый, на двадцатый, когда двадцать глаз с полосы — уже восемь. Я сказал: подождём. Одинцов вписал отметку в журнал наблюдений своей ровной рукой, там, где она никому не мешала, и больше о ней не заговаривал.
* * *
А в первых числах августа пришло дело, которого никто не ждал, — не с моря. С почтой из Артура мне доставили предписание: прибыть для дачи объяснений в комиссию, образованную «для обследования обстоятельств снабжения флота в кампанию 1904–1905 годов». Внизу, среди подписей членов комиссии, стояла одна жандармская — ротмистр с харбинской дороги, из тех, что стерегут КВЖД, фамилия незнакомая. Я перечёл подпись ротмистра дважды. Потом сложил предписание и убрал в китель.