Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ваше благородие, отойдите. Опять зачнёт — тут открыто.

Я отошёл. Идти помогать было незачем: доктора рядом, за стеной, а от меня тут пользы — как от той метлы. Дворник постоял, поглядел на мокрый розовый камень, потом всё же принялся мести — от угла, спокойно, будто убирал палую листву. Мёл к канаве, куда стекала розовая вода. Другого дела у него не было, а какое-то было нужно.

Струйка из колонки всё бежала. Её так и не закрыли — некому и незачем. Она била в подставленную кем-то давно кружку, переливала через край и текла дальше, к канаве, ровно, безразлично, как текла вчера и позавчера. Единственное на всём углу, что обстрел не сбил с заведённого хода.

Уходя, я завернул кран. Сам не знаю зачем — вода в осаждённом городе была нужна пуще прежнего, и правильней было бы набрать её, а не запирать. Но смотреть, как она без счёту хлещет на камни, рядом с накрытыми рогожей, было выше меня. Ручка подалась туго, взвизгнула. Струйка сорвалась в две капли, потом в одну, потом кран задержал последнюю на срезе — и та повисла, не падая. Я пошёл. За спиной шаркала метла дворника — ровно, из угла к канаве, из угла к канаве. Он один тут делал сейчас дело, у которого был виден конец.

* * *

Домой я шёл пешком, через весь город. Спешить было некуда, а ногам после всех этих дней хотелось простой работы. Сапоги, ссохшиеся за день от глины, стучали по мостовой, как деревянные.

Артур жил странной жизнью кануна. На Пушкинской ещё торговали лавки, хоть и втридорога; в витринах лежал товар, которого через месяц не достать будет ни за какие деньги. Кое-где дворники мели с мостовой битое стекло — звон стоял мирный, будто после грозы. На бульваре, у моря, играл оркестр; медь ловила закатное солнце. Нарядные барышни гуляли под руку с офицерами, кто-то смеялся. Пахло пылью, акацией и морем — как пахло тут всякий мирный вечер.

А наискось через всё это, от гавани к заставе, тёк другой Артур: матросы с разоружённых кораблей — пешие, с винтовками, с пулемётными лентами через плечо. За ними, скрипя, ползли в гору упряжки с корабельными пушками; на лафетах засыхала та же рыжая глина. Два города шли по одной улице навстречу друг другу и будто не видели один другого.

Я шёл между ними и видел оба разом. И ещё третий — которого не было пока ни на одной улице, а был только во мне: тот Артур, в какой всё это обратится к зиме. Оркестр смолкнет. Барышни наденут серое и пойдут в сёстры — может, к той же Вере. Дома на Пушкинской лягут под навесным огнём грудами битого кирпича.

За гаванью, над городом, лысой спиной горбилась сопка — пока ничем не приметная, одна из многих на горизонте. Я поглядел на неё мимоходом, как глядят на знакомого, которого другие в толпе ещё не узнают.

К зиме она станет самым страшным местом на свете. Японец возьмёт её — большой кровью, но возьмёт. Втащит наверх корректировщика с телефоном. И тот наведёт через весь город на запертую в гавани эскадру одиннадцатидюймовые гаубицы — и перетопит её прямо у причалов, как слепых щенят в луже. Сопка звалась Высокой. Для всех кругом — горб на горизонте. Для меня — могила эскадры.

А по другую сторону города, на Восточном фронте, на форту номер два, стоял ещё живой человек, которого мне было отмерено сберечь.

Кондратенко. В лицо я его не знал. Знал только, что он — душа всей сухопутной обороны, ось, на которой держится крепость. Без него ей зимы не достоять. И что второго декабря в каземат, где он будет стоять, ляжет японский снаряд и убьёт его.

Это был не бой, который выигрывают пушкой. Один человек, одна дата, один каземат — и целая зима впереди, чтобы из лейтенанта, жёгшего порт, сделаться тем, кто уведёт генерала из-под этого снаряда. Как — я покуда не представлял. Но это было единственное во всей огромной осаде, что приходилось мне по руке; всё остальное было больше меня. И его, Кондратенко, я решил сберечь — как сбережён был, не моими руками, но всё же, Макаров.

Домой я добрался затемно. В гавани и за полночь визжали тали, глухо ухали о землю снимаемые с кораблей орудия: флот по частям сходил на берег и врастал в сопки. Я постоял у калитки, послушал этот скрежет — звук флота, сдающего пушки на берег: в долг, как я надеялся, а не в наследство. Ночь была тёплая; из-за хребта, где днём били японские батареи, не доносилось теперь ни звука. Я пошёл спать. Время до зимы у меня ещё было. И впервые за всю войну то «наперёд», от которого темнело в глазах, оборачивалось не одним проклятием. Оно было ещё и сроком: временем, которого хватит, если не потратить его впустую.

Глава 11

«Душа обороны»

Полтора месяца я не находил себе места — в самом прямом, не в переносном смысле.

Война, которую я умел вести, кончилась. Море заперли с суши; уголь миноносцам отпускали теперь по норме, как хлеб: что лежало по складам, крепости предстояло тянуть до зимы, и жечь его на пустые выходы Макаров не давал. Ночами дежурная пара истребителей гоняла японские дозоры от внешнего рейда, тралящий караван с рассветом выгрызал фарватер, канонерки уходили к Лунвантаню бить по флангу Ноги — а большие корабли стояли и копили силу к выходу, который стоил бы сожжённого угля. Работа шла, немая, без реляций; моей в ней не было. Иногда в гавань ложился снаряд, и столб белой воды вставал над рейдом, висел и опадал; к этому привыкли — и люди, и чайки.

Я слонялся по Артуру, как отставленный от службы, ходил в штаб, где меня вежливо не знали, к чему приставить. Писаря там глядели сквозь меня, как сквозь стекло. Возвращался к своим разоружаемым кораблям, с которых понемногу снимали всё, что ещё могло стрелять. Чувствовал себя пушкой, которую сняли со станка и положили в сторонке: вроде и цела, а к делу не приложишь.

Я спускался к своим миноносцам — трём облезлым «соколам», что зимой носились по чёрной воде, как борзые. Теперь они стояли у стенки, ткнувшись носами в причал, с потушенными топками. Пахло не углём и горячим маслом, как от живого корабля, а застоявшейся водой; команду разбирали — кого в десант, кого на форты.

На «Сторожевом» сняли носовую пушку; «Стройного» и вовсе не было — он остался в апрельской ночи под Бицзыво. Я постоял на палубе, провёл ладонью по поручню — пыльному, давно не драенному, — сошёл на стенку и больше туда не ходил.

А осада тем временем сама находила себе место — на суше.

Японец не лез на крепость в лоб — он подбирался гора за горой: занимал высоту, окапывался на ней, подтягивал батареи и лишь тогда нащупывал следующую. Наши держали его на дальних подступах, на Зелёных горах, на Волчьих, — держали зло, цепляясь за каждую сопку. И отдавали их одну за другой, потому что так было приказано: измотать врага на дальнем рубеже и отойти к фортам, к главной линии.

Это был отход, не бегство, но каждая отданная гора была шагом японца к воротам. Я знал наперёд: этих шагов он сделает ровно столько, сколько нужно, чтобы дойти.

Раз я выбрался на Волчьи горы — поглядеть, как держат дальний рубеж; держали худо и геройски разом. Горсть стрелков на голой сопке, без путных окопов, под перекрёстным огнём, отбивалась, пока было чем, потом отходила на следующую высоту, унося раненых. И так изо дня в день; гул с севера доносило то гуще, то реже, а под ногой у меня хрустнула стреляная гильза.

Я постоял там час: тут нужны были не мои таблицы, а штык да упрямство — их у меня не больше, чем у всякого. А вот пушки — пушки были моё.

И вот, слоняясь без дела, я придумал себе дело сам.

С кораблей снимали орудия — и тащили на сухопутные форты, на редуты, на батареи нового, спешно достраиваемого обвода. А корабельное орудие — не полевая трёхдюймовка, а тяжёлый зверь: бьёт далеко и сильно, но капризен — подавай ему свой станок, свои погреба, свою выучку. Сухопутные с ним намучились; флотские же комендоры при этих пушках выросли.

И я пошёл к Макарову — попросился к морским орудиям на фортах, на стык, где кончался флот и начиналась крепость.

1019
{"b":"975619","o":1}