Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Огарёв на обратном ходу был непривычно тих, только у самого борта «Сторожевого» проговорил, глядя на остовы:

— По вешкам шли. По нашим. Как по нотам.

Ответа у меня не нашлось. Мы оба смотрели на остовы, пока на «Петропавловске» не взлетели флажки семафора: меня требовали с докладом.

Макаров принял на юте, в шинели, спиной к ветру. Слушал не перебивая; раз только, когда я дошёл до старого створа и пустого плёса, коротко глянул из-под башлыка — и борода его шевельнулась, как от ветра, которого не было.

— Потери?

— Убитых нет. На «Смелом» двое посечены осколками, легко, и пробита труба — заварят у стенки за трое суток. Расход торпед — две, обе в цель.

— Стрельбой, стало быть, и доложили. — Он повернулся к рейду, где над пятым остовом уже суетилась пара наших катеров с промерными линями. — Пятый мне не нравится.

— Мне тоже, ваше превосходительство. Начнём подрывные, как позволит волна. К середине марта горло будет чистым.

— К середине марта… — Макаров повторил это без вопроса, на вкус, как пробуют воду за бортом. Помолчал. — Скажите мне другое, Андрей Николаевич. Вы человек, который любит спрашивать «зачем». Вот и спросите: зачем адмиралу, который полгода душит нас блокадой издали, экономно, чужими минами, — зачем ему вдруг шесть пароходов, команды охотников и вся эта ночь? Пробка — трата отчаянная. Её ставят не от силы.

Я смотрел туда же, куда он, — на серую воду, на остовы, на горло прохода между Тигровым и Золотой горой.

— Пробку ставят тому, кого хотят запереть, — сказал я. — Запирают, когда уходят сами. Он собрался снять часть сил с блокады. И не хочет, чтобы мы шли следом.

— Вот, — сказал Макаров. — Вопрос остаётся один: куда ему понадобилось уводить флот посреди зимы. И у меня, лейтенант, есть на этот счёт ровно одна догадка, и она мне не нравится сильнее пятого парохода. — Он запахнул шинель и пошёл к трапу, бросив через плечо, уже на ходу: — Узнайте мне, куда собрался Того. Раньше, чем он соберётся.

Катер у трапа уже держал пары, и поручни его были белы от намёрзшей за ночь изморози.

Глава 30

Мукденское эхо

Газеты из Чифу пахли рыбой и трюмом.

Их возили джонки — вперемешку с мукой, хиной и патронами к охотничьим ружьям, — и в штабе крепости английские и китайские листки двухнедельной давности зачитывали до дыр, до бахромы на сгибах. В двадцатых числах февраля вся эта бахрома говорила об одном. На севере, у Мукдена, сошлись армии — такие, каких эта война ещё не видела. Триста тысяч у Куропаткина, без малого двести у Оямы — цифры называл штабной переводчик, водя пальцем по колонке «Норт Чайна Дейли ньюс», и голос у него на этих цифрах становился тонким, как у человека, читающего чужую телеграмму о собственном доме.

Крепость слушала север так, как слушают за стеной чужую тяжёлую работу. В экипажах спорили до хрипоты; на Пушкинской у витрины с картой Маньчжурии толпились с утра; отец Анатолий служил молебны о даровании победы христолюбивому воинству, и на молебнах теперь стояли тесно. Там, на севере, решалась и наша осада. Самым честным барометром, как всегда, оказался базар: китайские торговцы, у которых свой телеграф и свои сроки, в первую мукденскую неделю подняли цену на всё разом — а к концу второй, никого не спросясь, опустили обратно. Крепость выучилась читать эти котировки лучше газет: раз куры подешевели — значит, торговый Китай в наше поражение больше не верит.

Своя биржа работала и в экипажах: боцман со «Сторожевого» побился с машинным кондуктором об заклад на месячное жалованье, что «Куропаткин погонит их до самой Кореи», — со ссылкой на кума из порта, которому лучше знать. Я не мешал. Крепости, сидящей в осаде вторую зиму, кум из порта был нужнее точных сводок. Продержится Куропаткин — Ноги так и просидит под нашими фортами со своей армией, никому больше не нужный. Не продержится — вся японская сила, что вязнет сейчас в маньчжурской глине, развернётся, и часть её придёт сюда, докапывать.

В моих книгах Мукден был. Я помнил его так, как помнят дурной сон: охват правого фланга армией Ноги — той самой, что в моём несбывшемся мире освободилась после падения крепости; мешок, едва не захлопнувшийся за спиной у Куропаткина; отход, растянувшийся в полубегство. Помнил — и оборвал себя. Здесь Ноги стоял не на фланге у Куропаткина. Здесь Ноги стоял за холмами, в семи верстах от моего рейда, и его сапёры рыли землю к нашим фортам, а не к мукденским. Охват, которым кончались мои книги, мы держали тут — всей крепостью, всей эскадрой, всей зимой. Дальше моих страниц начинались белые листы, и заполнял их теперь не я один.

О Того газеты молчали. Флот его с рейда не показывался вторую неделю — после брандеров только дозорные дымы на горизонте, и те реже прежнего. Ответа на вопрос командующего — куда он собрался — у меня не было. Пленные с брандеров молчали или не знали; джонки приносили с того берега слухи, из которых каждый второй противоречил первому. Вечерами я раскладывал на столе те же газеты, что читал сейчас где-то он. Только его были на две недели свежее — и с другим словарём.

Кондратенко я застал на инженерном дворе, среди штабелей кровельного железа. Он похудел за зиму, оброс к скулам жёсткой тенью, но двигался всё так же — быстро, экономно, по расписанию, составленному на год вперёд.

— А, лейтенант. — Он показал на длинные ящики под брезентом. — Трубы готовы. Все шесть, и мины к ним — на четыре ночи работы. Гобято просил передать: с вас — тыльные скаты.

— Когда, ваше превосходительство?

— Завтра. Пока на севере гремит — самое время прибрать своё. — Он посмотрел на меня искоса, коротко. — Водопроводный, лейтенант. Полгода город пьёт ржавую жижу из цистерн по счёту кружек. Долг за крепостью с сентября. Пора платить.

* * *

Ночь на штурм выдалась с мокрым снегом — таким, что глушил шаг лучше всякой команды.

Сапёры Кондратенко за три недели дотянули сапу до самого гласиса редута: японец, севший на Водопроводном в сентябре, сам выучил нас этому ремеслу, и теперь его наука возвращалась к нему с процентами. В головах сапы, в нишах, укрытых от дождя рогожей, стояли трубы Гобято — шесть стволов, задранных в чёрное небо, при них расчёты Власьева, на снегу — ряды шестовых мин, похожих на огромные оперённые стрелы.

Мне с этой ночи причиталась не сапа. Мой пост был на левом НП, на скате Скалистого кряжа, где сходились провода: полевой телефон к батарее Рощина и вторая нитка — вниз, к бухте, где на малой воде сидели «Бобр» и две канонерки, пристрелявшие тыльные скаты редута ещё с осени. Рощин добрался на НП сам, без палки — впервые с октября; правое плечо он всё ещё нёс чуть выше левого, будто прислушивался им.

— Только не говорите мне беречься, Андрей Николаевич. — Он подвинулся, освобождая мне место у бруствера. — Это моя батарея. И мой редут.

Кондратенко перед делом прошёл по сапе сам — из конца в конец, пригнувшись, трогая рукой то мину на снегу, то плечо охотника, и после его прохода в сапе стало тише и теплее, как в избе, где протопили. Начальству положено провожать войска словом; он провожал ладонью.

Потом было ожидание — особое, сапёрное, какого на воде не бывает. На воде перед делом всё движется; тут всё лежало. Лежала пехота в сапе, дыша в рукав. Лежали мины на снегу. Лежал снег на минах. Где-то внизу, в темноте, покашливал — в кулак, в три погибели — простуженный охотник, и я слушал этот кашель с нежностью, какой сам от себя не ждал.

В третьем часу трубы ударили.

Звук у миномёта Гобято дурной. Не выстрел — тяжёлый горловой кашель. Потом долгий свист падающей мины. Шесть кашлей слились в один. На бруствере редута встало зарево. Раз. Другой. Третий. Шестовые мины ложились в упор, с полутораста шагов — туда, куда пушка с закрытой позиции не достала бы и за неделю. Проволоку рвало вместе с кольями. Блиндажи вскрывало — с одного подняло весь накат, целиком, как крышку.

Японец опомнился на четвёртой минуте. Его полевые батареи из-за гребня стали искать сапу. Потом — нас. Шрапнель дважды прошла над НП, посекла бруствер, брызнула снегом. Мы вжались в мёрзлую землю. Телефонист накрыл аппарат собой, как наседка.

1051
{"b":"975619","o":1}