Там стоял живой Макаров. Тот, кого в моей войне на этом месте уже не было.
Флагман держался. Эскадра держала строй за ним — не шарахнулась, не покатилась, а шла и била, ровно и страшно. И японец, сам избитый, сам в дыму, стал понемногу забирать в сторону, разрывая дистанцию. Комендоры мои смотрели туда же, задрав головы; никто не говорил ни слова.
На «Сторожевом» кто-то из них вдруг заорал — хрипло, одной глоткой, без голоса. За ним заорали другие. Я орал вместе со всеми, сам себя не слыша, сорвав горло на первом же крике. Мы ещё ничего не выиграли: до темноты было далеко, и тот снаряд ещё мог прийти в любой из оставшихся часов. Но флаг стоял — и мы орали оттого, что он стоял.
Я перевёл дух и оглядел свои четыре миноносца. Целы. Все. Жмутся к бортам, ждут. В ушах стоял ровный звон, и всё сквозь него доходило как из-под воды. Я положил руку на холодный кожух торпедного аппарата — как кладут её на заряженное, но ещё не разряженное оружие. Кожух был в копоти; копоть осталась на ладони.
Стемнеть должно было ещё не скоро.
Глава 17
«Отставший»
«Полтаву» подбили к трём часам пополудни.
Бой шёл седьмой час кряду, с самого утра, без передышки. Две линии, наша и Того, ходили параллельно — сходились, расходились, молотили одна другую из главных калибров. Море задымилось до самого горизонта; гарь несло даже к нам, за строй. Кто кого пересиливает, было уже не сказать. Казалось, так и будет тянуться, пока не выйдут снаряды или люди.
Первым надломом стала «Полтава».
Она и без того шла тяжелее прочих — самая тихоходная в линии, концевая. А тут в неё легло разом два больших снаряда: один в корму, под ватерлинию, другой в трубу. Труба сложилась набок. В бинокль видно было, как по её палубе мечутся, растаскивают горящее. Чёрный дым повалил не туда, куда надо, тяга упала, и «Полтава» стала терять ход.
Линия уходила вперёд, не сбавляя. Сбавить — значило подставить всех под сосредоточенный огонь. И корма «Полтавы» поползла назад. Медленно, неотвратимо. Она отставала, отрывалась, оставалась одна на чистой воде между двумя эскадрами. С «Сторожевого», за версту, вся эта беда творилась немо — грохот боя съедал её без остатка. Оттого делалось только страшнее.
Того увидел это раньше нас. Он всегда видел такое первым. Из хвоста его линии тотчас вырвались двое — «Касуга» с его одиночной десятидюймовой пушкой да «Ниссин», те самые броненосные крейсера. Прибавили ходу и покатились наперерез, к отставшему броненосцу. Добивать.
«Полтава» ещё огрызалась — била кормовой башней по набегающим. Но била редко, вразнобой, как бьёт раненый, у которого не хватает рук на всё сразу. Свои ушли вперёд, чужие шли наперехват; каждый их ствол теперь был — её. Гаврилов у штурвала свёл зубы. Сигнальщик, не дожидаясь команды, уже тянулся к фалам. На «Сторожевом» поняли враз, что сейчас будет. Все глядели туда. Комендор у носовой пушки стянул фуражку и мял её в кулаке.
И тут с «Цесаревича», с адмиральского мостика, взвился сигнал — короткий, ясный, злой. Флагов я с такого расстояния не разобрал, но понял его прежде, чем передали с фалов. Весь смысл читался в одном: своих не бросаем. Мёртвый командующий бросил бы отставшего — своя шкура дороже. Живой — не бросил.
И сигнал этот предназначался мне.
— Отряду прикрыть «Полтаву»! — крикнул мичман, приняв фалами адмиральский приказ.
Я уже клал руль. Телеграф звякнул на самый полный. Палуба накренилась, брызги хлестнули через обвес. «Сторожевой» разворачивался назад, к отставшему, наперерез набегающим крейсерам. Четыре щепки шли выручать раненого исполина. Дело одностороннее; расплата за него будет своя.
* * *
Четыре миноносца против двух броненосных крейсеров — это не бой. Это заслон.
Потопить их мы не могли: наши сорокасемимиллиметровые пукалки для их брони — горох об стену. Мы могли одно: встать между ними и «Полтавой» и заставить с собою считаться. Веский довод у миноносца против большого корабля один, и лежал он у меня в аппаратах — мина Уайтхеда.
Пустишь ты её или нет — крейсер наверное не знает. Знает другое: одна такая рыбина в борт кончит его вернее, чем он кончит нас. Оттого, завидев миноносцы на сближении, большой корабль поневоле виляет, отворачивает, сбивает себе наводку. Тратит на тебя, мелкого, время и внимание, которых ждёт от него подбитый броненосец.
Вот этим я и располагал: угрозой. Пускать мину днём, в упор, под их огнём я не собирался — до неё было ещё далеко. Но знать им об этом было незачем. Минёры стояли у аппаратов по-боевому.
— Дымзавесу! — приказал я. — Между ними и «Полтавой», плотно! Отряд — за мной, в две колонны, ход полный!
«Сторожевой» задрожал весь, набирая. В машинном зашуровали так, что из трубы повалил жирный, нарочно неполным горением сделанный дым. Чёрная кулиса поползла, ширясь, ложась на воду между крейсерами и их жертвой. За мной то же сделали остальные. Через минуту «Полтаву» от японцев отгородила длинная косматая стена, сквозь которую не пристреляешься. Дым ел глаза, скрипел на зубах.
А сами мы вышли из-за этой стены — на них.
Идти на большой корабль в упор днём — дело, от которого сохнет во рту. Он растёт перед тобою с каждой секундой, серый, огромный, ощетиненный стволами. И каждый его ствол смотрит, кажется, в тебя одного. Сердце тукало в самом горле. Во рту стояла угольная горечь.
«Касуга» встретил нас всем бортом. Вода вокруг «Сторожевого» встала дыбом, вскипела разрывами. Осколки секли надстройку, звенели о трубу. Всплеск лёг под самый борт — мостик окатило, за ворот потекло холодное. Кого-то у носового орудия сбило с ног. Я не оборачивался. Оборачиваться было нельзя. Держать нос на врага и идти, покуда он не поверит, что я иду пускать мину.
Ближе. Ещё ближе. «Касуга» рос, застил полнеба серой стеной. Я уже различал на его мостике спешащие фигурки, суету у пушек. Триста саженей. Двести. По обвесу щёлкало. Палец мой лежал на рукояти минного залпа — не затем, чтоб пустить. Затем, чтоб они видели: лежит. Гаврилов держал нос на крейсер намертво, не отваливая ни на румб, хоть всякая жилка в нас, верно, кричала: отверни, разобьют. Ладони мои на поручне задеревенели. Я их не разжимал.
А слева, за дымом, то же делали остальные трое. «Расторопный» вёл их на «Ниссина» — так же дерзко, так же в упор, так же грозя миной, которой не пустит. На минуту всё смешалось: наши малыши, два крейсера, дым, всплески, треск сорокасемимиллиметровок. Наши лаяли не умолкая; толку от этого лая было чуть, но молчать в таком деле нельзя. А посреди верчения тяжело, слепо ворочалась подбитая «Полтава», уходя под наше прикрытие. Мы вились у крейсеров под бортами, как оводы у быка: укусить не укусишь, а извести изведёшь, коли бык забудет о главном.
И бык забыл. «Касуга», вместо того чтоб спокойно, прицельно бить по «Полтаве», всё внимание отдал нам: ворочал башнями, ловил вёрткие миноносцы, слал залп за залпом. Каждый залп по нам был залпом не по подбитому.
Он поверил не сразу. Крепкий был капитан на «Касуге», хладнокровный: подпустил близко, очень близко, ближе, чем мне хотелось бы. И только тогда не выдержал — покатился вправо, отворачивая борт, разрывая дистанцию. Наводка его сбилась; залпы пошли мимо, в пустую воду. Гаврилов выдохнул и сплюнул за борт солёное.
Я гнал «Сторожевой» ему под нос, наперерез. «Расторопный» с двумя другими жал «Ниссина» с другого борта. И оба крейсера, огрызаясь, но виляя, нехотя отваливали от «Полтавы» — назад, к своей линии, не желая дальше играть со смертью ради одного подранка.
Дорого мне это стало. Уже на отходе, когда дело было сделано, «Касуга» напоследок влепил в «Расторопного» — тот шёл ко мне ближним мателотом. Вспышка у борта, короткий фонтан огня над палубой. Звук дошёл после — тупой, нутряной. «Расторопный» вильнул, зарылся носом, стал садиться на корму.
Его не потопило сразу. Но добрая треть его команды осталась там, у разбитого носового орудия. Сунуться к нему на выручку я не мог: между нами лежали те же простреливаемые сажени пустой воды. Кинься я туда — лёг бы рядом. Руль сам просился к нему. Я держал курс.