Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Крейсера я у Макарова в ночь не просил: ночью у чужого берега крейсер слеп и громоздок — не прикрытие, а лишний бурун, по которому нас сыщут. Ночь — миноносная. Крейсерам будет день.

Я разложил по столу командиров, как карты.

— Огарёва, — я отодвинул список к Лобову, что стоял у двери, заслоняя её плечом, и ждал, пока я надумаю. — И «Расторопного», и «Стройного». Огарёв пойдёт головным со мной.

— Огарёв — это хорошо, — сказал Лобов, и в этом «хорошо» у него уместилось целое личное дело. — Огарёв ночью не сробеет и не полезет поперёк. А вот «Стройный»… — Он не договорил, перехватил рукавицы из руки в руку. — На «Стройном» машина с зимы кашляет, вашбродь. Холодильник травит. На двенадцати узлах пять часов туда да пять обратно — сдюжит ли, бог весть.

— Другого ходкого нет. Первый отряд в дозорной смене при эскадре — этих Макаров не даст. Из наших кто в доке после зимы, кто с машиной в переборке. На бумаге в Артуре истребителей два десятка; на воде к этой ночи — вот эти четыре да тихоходы.

— Нет, — согласился Лобов спокойно. — Я к тому, чтоб вы знали, а не к тому, чтоб не брали. Знать-то надо. — Он помолчал, по-стариковски пожевав губами. — Людей на «Стройном» жалко, ежели машина в ночи на полпути станет. Бросать ведь не станем.

— Не станем.

— Ну вот и я о том. — Он опять перехватил рукавицы и больше ничего не прибавил. В этом был весь Лобов: сказать правду, какую начальство не любит, и оставить её лежать на столе.

А я сидел и решал. «Стройный» с больной машиной — это лишний узел риска. Полсотни человек, которых, если станут на полпути, придётся снимать под носом у японского охранения — или бросать. Заменить его нечем: ходких «Соколов» в отряде наперечёт, прочие тихоходнее, на них до зари не обернёшься. Без него торпед в залпе мало. С ним — лишняя дыра в строю, и в неё может утечь полсотни душ.

Я взял «Стройный». Поставил его четвёртым, концевым, чтоб в случае чего отстал не в голове свалки, а на отходе, и пометил себе держать его на глазу. И впервые за эту войну подумал не «как сделать», а «кого я за это похороню». Карта от этой мысли не сделалась ни на йоту понятнее. Только рука с карандашом стала тяжелее.

— Огарёва ко мне, — сказал я. — И на «Стройный» дайте знать: приду смотреть машину. Пусть командир сам встретит.

Огарёв пришёл скоро — невысокий, сухой, с той ленивой повадкой в плечах, за которой у иных прячется робость, а у него пряталась привычка не тратить движений зря. Я знал его с зимы: он один из немногих в отряде водил миноносец не по приказу, а с удовольствием, как иные правят лихой тройкой. Выслушал, куда идём, не переменившись в лице.

— Стадо колоть, — сказал он, и в углу рта у него дёрнулось что-то вроде усмешки. — Дело святое. Давно пора напомнить японцу, что у него и борта есть, не одни пушки. — Он глянул на мою карту, на четыре синие чёрточки кильватера. — «Стройного» зачем в строй? У него машина — вдова, а не машина. До Бицзыво-то добежит, а вот обратно я бы на неё рубль не ставил.

— Затем, что он ходкий. Других ходких нет.

— Ходкий, пока холодильник держит. — Огарёв и не думал спорить; ему, похоже, самому было любопытно, как я выкручусь из задачи, в которой нет хорошего ответа. — Ну, дело ваше командирское. Пойдёмте вдове в нутро заглянем, чтоб уж знать, на что идём.

У трапа «Стройного» нас встретил его командир — лейтенант, моложе меня на выпуск, с воспалёнными от двух бессонных суток глазами: починку он гонял сам и с корабля, похоже, не сходил. Вниз повёл тоже сам, в тесноту, где пахло горячим маслом и паром и где в полутьме поблёскивала смазанная сталь — единственное, что на этом кораблике было по-настоящему ухожено. Машинист — молоденький, тщедушный, перепачканный так, что на лице белели одни глаза да зубы, — отёр руки ветошью, которая была грязнее рук, и докладывал при командире, положив ладонь на холодильник, как кладут руку на грудь больному:

— Вот тут травит, вашбродь. С зимы. Трубки потекли. Мы их глушим помаленьку, какие совсем худые, да ведь глуши не глуши, а каждая глушёная трубка — это лишний жар. Покуда идём двенадцать узлов да вода забортная холодная — терпит. А ежели прикажете дать самый полный, да надолго, да разом охолонуть не дадите…

— То что?

— То подшипники погреются, вашбродь. А с горячим подшипником далеко не уйдёшь. — Выговорил он это ровно, без жалобы, как о погоде: вот так оно есть.

Я постоял, глядя на запотевшую сталь, на машиниста, на его командира с воспалёнными глазами, на Огарёва, который привалился к переборке и смотрел на меня с тем спокойным любопытством, с каким смотрят, как другой человек делает трудный выбор. Машина была честная: она прямо говорила, что выдержит ровный ход и не выдержит рывка. А ровного хода в ночном деле под огнём никто гарантировать не мог — там бывает только рывок.

— Глушите, что течёт, — сказал я командиру. — Уголь под пробку. И на полный без моего слова не давать, хоть бы что. — А машинисту сказал в глаза, потому что такое говорят не по команде: — Станешь в ночи — дай ракету и держись на воде. Мы тебя не бросим. Бросать не станем, понял?

— Понял, вашбродь, — сказал он, и видно было, что «не бросим» он услышал лучше, чем приказ про уголь.

Наверху, на трапе, Огарёв придержал меня за рукав.

— Зря, конечно, берёте, — сказал он негромко, без укора, скорее задумчиво. — Но я бы тоже взял. Восемь торпед — это восемь торпед, а шесть — уже не залп, а тычки. — Он усмехнулся той же дёрганой усмешкой. — Вот за то и не люблю я командиром быть, что всегда выбираешь не между хорошим и дурным, а между дурным и худшим. У вас это, гляжу, тоже не сахар.

— Не сахар, — согласился я.

— Ну так и не сахарьте. — Он отпустил мой рукав. — Пошёл готовиться. К ночи буду головным, как велели.

* * *

К вечеру я отпустил людей поесть и поспать те два часа, что оставались, и сам спустился в кубрик. Командиру там вообще-то делать незачем. Но мне нужно было — не проверить, проверено было всё, а просто побыть среди тех, кого я в темноте поведу.

Внизу пахло мокрым сукном, машинным маслом и кашей. Михеев пристроился на рундуке, обтачивал что-то — оказалось, мой же кортик, который я почти не вынимал из ножен. В ночном деле на миноносце он был нужен, как телеге пятое колесо. Он тёр его суконкой истово, будто от блеска этой бесполезной железки зависело, вернёмся мы или нет.

— Брось, Михеев. Не на парад.

— Знамо, не на парад, вашбродь, — отозвался он, не бросая. — А только пущай блестит. С блестящим-то оно веселей. — Он подышал на клинок, потёр ещё. — Я так рассудил: коли железо у командира в порядке, стало быть, и сам командир в порядке, и людям спокойнее. А спокойному человеку, вашбродь, и помирать несподручно, ему домой охота.

Я не нашёлся, что на это сказать.

Лобов сидел рядом, штопал толстой иглой рукавицу — свою, ту самую, которую вечно перекидывал из руки в руку; теперь, при деле, руки его были спокойны.

— Боцман, — я опустился рядом на рундук, — что люди?

— Люди как люди, вашбродь. — Он не поднял глаз от рукавицы. — Молодые куражатся, кто постарше — молчат. Это завсегда так перед делом: кто громче всех нынче, тот завтра… — Он не договорил, откусил нитку. — Зимой-то мы всё больше сторожили да караулили. А нынче, выходит, сами идём кусать. Это другое, вашбродь. К этому люди ещё не привыкли — что мы теперь не отбиваемся, а нападаем.

— Не привыкли — привыкнут.

— Привыкнут, — согласился он. И добавил, помолчав, глядя на свою иглу: — Вы, вашбродь, об одном помните. Зимой вы за себя одного отвечали, да за корабль. Оно тяжело, да понятно: сам напортачил — сам и расхлёбывай. А нынче за вами две сотни душ пойдут в темноту, и каждая на вас одного глядит. Это не тяжелей. Это иначе. — Он наконец поднял на меня свои блёклые северные глаза, в сетке морщин, видавшие девятнадцать лет службы и не одну такую ночь. — Вы не примеряйте на себя каждого наперёд хоронить. Так нельзя, надорвётесь до выхода. Вы их ведите. А хоронить, ежели придётся, будем после. Всё после.

1002
{"b":"975619","o":1}