Высочайшим приказом по Морскому ведомству — за отличие в делах против неприятеля в ночь на четырнадцатое марта — лейтенант Маринин производился в капитаны 2 ранга. Вторым пунктом: сводный дивизион истребителей объединённого флота — артурский отряд и миноносцы второй эскадры — сформировать; начальником дивизиона назначить капитана 2 ранга Маринина. Третьим, мелким писарским почерком: жалованная золотая сабля, следующая за награждённым с прошлой осени, отправлена из Петербурга с фельдъегерской почтой и прибудет с первой оказией.
— Сабля вас вторая догоняет, — заметил флаг-капитан. — Первая, вижу, довезла вас сама.
Погоны нашлись быстрее, чем я успел о них подумать: Огарёв извлёк пару с двумя просветами из своего рундука — новые, завёрнутые в папиросную бумагу.
— Куплены в Артуре, — он разгладил папиросную бумагу, как разглаживают приказ, — в феврале. На вас, Андрей Николаевич, не смотрите так: на вас и куплены. Мы с Вельским сложились и спорили только о сроке. Он ставил на осень. Я — на лето. С него бутылка.
«Расторопный» просемафорил поздравление по всей форме, без единой вольности, — и только последняя группа расшифровалась словом, которого в сводах не значилось.
С Эллиотов работал телеграф — первый раз с Ван-Фонга у меня под рукой был провод, дотягивавшийся до Артура. Я отбил Вере три слова: «Жив. Произведён. Дивизион». Ответ пришёл к вечеру, тоже в три: «Горжусь. Считаю дни».
Дивизион собрали к полудню на рейде: двенадцать вымпелов — три артурских «сокола» и девять балтийцев, считая ремонтирующегося у «Камчатки» «Блестящего» заочно. Смен решили три; командиром первой стал Огарёв.
Начальник миноносцев эскадры подал рапорт — по всей форме, через штаб: просил назначить его командиром второй смены сводного дивизиона. Под моё начало. Штабные, подавая мне этот рапорт, смотрели с любопытством естествоиспытателей. Он был старше меня годами на пятнадцать, чином — до вчерашнего дня, и рапорт его я прочёл дважды, как читал когда-то Рожественский письмо.
— Не смотрите так, — сказал он, когда я нашёл его на «Громком». — Я эту войну начал с бумагами и разносами. Кончать хочу — делом. — Он положил на стол стопку исписанных тетрадей, своих, довоенных. — Вот мои таблицы. Можете не читать: я бы им теперь сам не поверил. Пишите в приказ.
Смотр дивизиону Макаров устроил на третьем часу его существования — без предупреждения, катером, с одним флаг-офицером. Обошёл строй по фронту, молча смерил интервалы. Я ждал.
— Интервалы великоваты, — сказал он. — На кабельтов ужать. И вельбот у «Бодрого» подвешен по-купечески. К вечеру исправить. — Он постоял у кормы «Громкого», глядя на этот самый вельбот, побарабанил пальцами по планширю и добавил, не оборачиваясь: — Дивизиону — быть.
В катер он спустился молча.
* * *
Свалился я на следующий же день — и свалил себя сам.
Первую эволюцию дивизиона я назначил простую, из нашего артурского букваря: «молчаливый поворот» всеми двенадцатью на восемь румбов, по счёту времени, без сигналов. Я дал таблицу, назначил счёт по своим «соколам» и вышел с часами на мостик.
Дивизион лёг в две колонны. Интервал — кабельтов, как велено. Одинцов держал рупор. Зыби было на два фута, вода рабочая.
— Ноль, — сказал я.
Три «сокола» пошли вправо разом. Одним телом. Как во сне.
Полминуты. Балтийцы легли следом, честно, секунда в секунду.
Минута. Я держал их скулы на глазу и считал.
Шире. На четверть румба шире. На полрумба.
У «бэшек» циркуляция больше на кабельтов. Руль они кладут иначе. И в корму они тяжелее.
Это я знал. Знал — и не посчитал.
Бумага лежала у меня в нагрудном кармане. Писанная моей рукой. Под три корабля из двенадцати.
Полторы минуты. Вода между колоннами сходилась клином.
Отменять было нечем. «Отставить» — это флаги. Флаги — по своду. Своды у нас три.
Я всё равно дал отмашку.
— Отставить поворот!
Сигнальщик поднял. Флаги встали чисто, по всей форме, все двенадцать мачт их видели. Сигнальщики на балтийцах полезли в книги.
Руль уже лежал. Каждый — свой. Дивизион исполнял меня точно.
Две минуты. Строй сломался пополам.
«Бодрый» был зажат. Справа — чужой кильватер. Слева — «Смелый». Он отвернул от одного.
— «Бодрый» катится! — крикнул Одинцов.
Белая вода под чужой скулой. Чей-то рупор.
И треск привального бруса — я услышал его через полмили открытой воды, всем нутром, как трещат собственные рёбра.
* * *
Обошлось дёшево, как выяснилось к вечеру: погнутый брус, помятые листы обшивки выше ватерлинии, у «Бодрого» — свёрнутая площадка прожектора и двое ушибленных при манёвре. Старший инженер отозвался о навале философски: дело, мол, молодое. Дёшево — если не считать главного: первый же приказ нового начальника дивизиона кончился навалом, и обе эскадры узнали об этом раньше, чем «Смелый» с «Бодрым» расцепились.
На «Бодром», куда я пришёл сам, один из ушибленных — комендор, прижатый манёвром к станине, — держал забинтованную кисть на весу, как чужую, и при моём появлении встал. Говорить ему «виноват» я не стал. Спросил фамилию. Записал.
Огарёв, чей корабль помяли, встретил меня у трапа и успел сказать только: «Андрей Николаевич, зыбь, сами понимаете…»
— Зыбь тут ни при чём, Пётр Ильич, и вы это знаете лучше меня.
Он посмотрел мне в лицо, что-то для себя решил и убрал оправдание туда, откуда достал.
Разбор я собрал через час, на «Сторожевом», всех двенадцать командиров. В кают-компании лампа была одна на всех; сидели тесно, локоть к локтю, от мокрых после шлюпок кителей шёл пар. Я начал с виновника.
— Дивизион исполнил приказ точно. Приказ был негоден. Я посчитал двенадцать кораблей по обводам трёх — таблица циркуляций писана под «соколов» и не годится для «бэшек» ни в одном столбце. Виновник навала — начальник дивизиона. Так и будет доложено командующему флотом.
Молчание стояло долгое. Балтийцы смотрели кто в стол, кто на меня.
Начальник миноносцев — командир моей второй смены — разомкнул руки:
— Записал, ваше высокоблагородие. — Он выдержал паузу. — В обе графы.
Командиры разобрали фуражки и пошли к трапу. У трапа стоял один и ждал меня — командир «Бравого».
Распоряжение о «Смелом» я отдал ещё до разбора, с «Бодрого»: помятые листы — вторыми в очередь «Камчатки», водолазов — с утра. Свободных часов у кессонной команды не было ни одного. Взять неделю можно было только у того, кто в очереди уже стоял. Стоял «Бравый» — дозорный, с разболтанным дейдвудом.
— Слушаюсь, — сказал он, когда я договорил.
И не ушёл. Я ждал, что он попросит очередь назад, или помянёт дозор, или подставит мне зыбь, как Огарёв. Тогда мне было бы что ответить.
— Дейдвуд у меня ходит в дозор с людьми, ваше высокоблагородие, — сказал он. — Это тоже в обе графы?
Я не ответил.
Он подождал ровно столько, сколько положено ждать ответа старшего, приложил руку к фуражке и пошёл вниз. Шлюпка отвалила. На «Сторожевом» пробили склянки.
Доклад мой ушёл на флагман в тот же час, с полным признанием вины, — и до заката я ждал сигнала с «неудовольствием», уже зная на себе, как их вешают. Сигнала не было. Пришла записка флаг-капитана, короткая: «Таблицу циркуляций дивизиона представить к пятнице». Я перечитал её дважды.
Вечером ко мне постучался Одинцов — с листами, исписанными за ночь и день: полный расчёт циркуляций всех девяти «бэшек», выведенный по их же вахтенным журналам, с поправками на загрузку угля. Работа была штурманская, чистая, недельная — сделанная в сутки.
— Виноват, ваше высокоблагородие. Это следовало посчитать до эволюции. Я знал, что обводы разные, и не подумал. — Глаз от листов он так и не поднял.
— Я обязан был подумать, Николай Саввич. На то и начальник. А расчёт ваш пойдёт в тетрадь дивизиона первым листом — и с подписью автора.
Он поднял глаза — я впервые назвал его по имени-отчеству, и, признаться, сам не знал до этого дня, помню ли его. Помнил, выходит.