— Две пробоины, обе выше ватерлинии. Носовая заделана изнутри, подпёрта. Вторая — в борт у кожуха, забили деревом. Машина цела, ход полный имею.
— Убитые?
— Убитых нет.
— Раненые?
— Трое. Все осколками. Все на ногах.
Только на третьей фразе я разобрал: у него самого рукав от локтя чёрен. И чёрное — не копоть.
Я начал отвечать — и не ответил. Голос пришлось заводить заново, как заглохшую машину. Наживку этой ночью выбирал я.
— Раненых четверо, — сказал я.
— Четверо, — согласился он после паузы. — Виноват. Не посчитал себя.
* * *
В лазаретную каюту «Расторопного» я пошёл сам, перед рассветом, когда небо на осте уже отделилось от воды, а лампу там ещё не гасили. Каюта эта на «Соколе» — выгородка, где под подволоком висит лампа, под лампой умещается один стол, и стол сегодня был занят: Вельский спал на нём, отвернувшись к переборке, с рукой поверх одеяла, уложенной так, как кладут не свою вещь.
Фельдшер — прикомандированный, из береговых, я его до этой ночи в глаза не видел — сидел на рундуке и катал в пальцах пустую иглу, которой ему больше некого было шить. Двое палубных лежали на банке у переборки и смотрели в подволок с тем ровным терпением, с каким на флоте ждут конца вахты. Комендор носового сидел на палубе спиной к машинному кожуху, держа забинтованное предплечье на весу, и по лицу его было видно, что вопрос у него готов.
— Ваше благородие. — Вставать он не стал. — Мы в него попали?
— В охрану попали. На юте у неё встал пожар. Она отвернула к весту и ушла с ним.
— А хозяин?
— Хозяин развернулся через левый борт и пошёл на зюйд.
Он ждал. Я договорил сам:
— Ушёл. С несеяной половиной банки. Ту половину, что он положить успел, мы к полудню вытралим.
Комендор выслушал до конца, поглядел на свою руку, будто сверял одно с другим, и сказал то, чего я боялся больше упрёка:
— Значит, ещё раз пойдём.
Я достал книжку и карандаш — ту страницу, где такие записи копились у меня с прошлого лета, — и стал спрашивать имена: фамилия, чин, с какого корабля пришёл. Отвечали мне охотно, тем внятным голосом, каким отвечают в строю; а фельдшер за спиной поднялся и отвёл лампу к переборке — чтобы мне было виднее писать. Отвёл — и договорил за них сам, ровно, по порядку, с подробностями, которых я не спрашивал: комендор носового — осколок в предплечье, вырезан; двое палубных — посечены мелочью, повязки менять через день; командир — рукав и мясо, шили при лампе.
Говорил он это в лампу, мимо меня, тем голосом, каким читают вслух готовый список, — и последнюю фамилию я дописал прежде, чем понял, чья она и что человек, которому она принадлежит, лежит от меня в полутора шагах и дышит.
Я закрыл книжку и спросил у него то, что следовало спросить с порога: чего не хватает и что прислать с эскадры.
— Спирту, — сказал он. — Весь вышел на командира. И бинтов.
Это я записал на той же странице, с другого конца, с чистого.
* * *
До рассвета мы ставили вехи по счислению Одинцова — он выложил чужие «запинки» на планшет до полукабельтова. С первым светом подошли тральные катера, и наша же артурская пара тралов Шульца — та, что год ходила с отрядом, — до полудня подсекла шесть мин.
Крутиков ходил на головном катере и вернулся с разбором. Разбор он принёс в руках: два обрубка минрепа, поднятые с разных мин, мокрые, в ржавой шелухе. Положил их на палубу рядом, конец к концу.
Обрубки были одной длины.
— Ставлено наспех, ваше благородие. Минрепы мерены на глазок. — Он тронул сапогом один конец, потом другой. — Клали под одну мерку, а грунт тут не под одну. Две мины притоплены ниже ума — миноносец пройдёт, не чиркнув. Торопились. Очень им, видать, срок жмёт.
— Где эти две?
Крутиков помолчал ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы не соврать.
— Где-то тут, ваше благородие.
Так я и ушёл с этим: две мины где-то тут, на дороге, по которой послезавтра пойдут сорок вымпелов, и промерить эту «где-то» было нечем и некогда.
Подсечённые мины расстреливали до вечера, с дистанции, и провозились с ними дольше, чем ночью со всем пароходом. Шар качается на зыби, показывает то мокрый чёрный бок, то зелёную слизь по низу, и уходит в ложбину ровно тогда, когда комендор берёт упреждение. По первой стреляли столько, что комендор начал ругаться шёпотом. Вторая рванула близко: катер окатило, и вместе с водой на палубу шлёпнуло что-то мелкое, дохлое, серебряное. Матрос сбросил это за борт голой рукой и вытер ладонь о штаны.
Дорога на север была чиста.
* * *
На угольщик я пошёл сам, накануне выхода, и пошёл не смотреть, а выбивать: миноносцы в этой очереди стояли последними, сыпали нам по остатку, а идти нам предстояло дальше всех и чаще всех.
Балтийское это ремесло я до сих пор видел только с мостика и только издали — угольщики лагом, мешки на стрелах, баркасы в зыби у борта; вблизи оно оказалось похоже на ход машины, у которого нет ни начала, ни конца: стрела идёт, мешок идёт, палуба идёт, и всё это на жаре, от которой у меня за полчаса рубаха стала как из-под забортной воды.
Кондуктора, который тут распоряжался, я нашёл по голосу: он считал мешки вслух, ровно, не повышая тона, и счёт этот шёл поверх всего остального, как отбивают такт. Чёрен он был до самых век, а ладони обмотаны ветошью, и ветошь на них бурела не от угля.
Я назвался и сказал, что мне нужно. Он дослушал, не сбившись со счёта, досчитал до какого-то своего числа и ответил, не оборачиваясь:
— Дам, ваше благородие. После «Мономаха». Он у меня с трёх часов ждёт и не спрашивает.
Возразить было нечего, а стоять и ждать «Мономаха» я не умел: в Артуре уголь брали ночью, руками, кто подвернулся, и командир в такой работе гостем не был.
Я взялся за мешок.
Первый прошёл. Я принял его, повернулся и отдал дальше; рука, которая его взяла, ушла вбок не глядя — там мешку и полагалось быть.
Второй я взял снизу, как берут ящик. Тут его брали иначе: с колена, на себя, и дальше он шёл по человеку сам, своим весом. Пока я это соображал, тот, кто стоял передо мной, держал пустые руки и ждал.
Третий мне подали раньше, чем я развернул плечи. Я поймал его локтями. За спиной придержали свой, чтобы не сунуть мне в затылок; придержали и следующий; и цепочка на пяти шагах встала.
Счёт наверху повторил одно число дважды.
Этого хватило.
Кондуктор не сказал мне ни слова — он повёл подбородком, и двое сняли меня с цепочки так вежливо и так быстро, как снимают с палубы всё, что мешает работать. Тот, что помоложе, принял мешок из моих рук и мельком глянул на мою ладонь. Ладонь была чистая.
Дальше я стоял у планширя, в стороне, и смотрел, как это делается без меня. Счёт пошёл снова, ровный, поверх всего.
Уголь звену он всё-таки дал — после «Мономаха», как и обещал, и ни мешком меньше.
Первого мая, отслужив молебен и дожав последнюю погрузку, соединённая эскадра вышла в море.
Эскадра строилась в походный порядок долго, к вечеру: три колонны, транспорты в середине, завеса миноносцев, вынесенная навстречу ночи, двумя сменами. Старики Небогатова дымили гуще всех. Госпитали шли мористее, со своими огнями, — с этим я уже ничего сделать не мог.
* * *
На юте «Сторожевого», глядя, как эскадренный кильватер вытягивается на добрых семь миль, Огарёв раскурил папиросу и сощурился на ост.
— Газеты пишут: Того ждёт нас у Цусимы. Компетентные, прости господи, лица выражают уверенность. — Он затянулся. — А мы возьми да и не приди. Неловко выйдет, Андрей Николаевич. Человек готовился.
— Переживёт. Ему к нам ближе бежать, чем нам к нему.
Шли на север. Второе мая, третье. Жара отпускала по градусу в сутки. Май, к которому противник строил свою западню, начался.
* * *
Бумага догнала меня на третий день похода.
Разбор ночного дела у Ван-Фонга флаг-капитан назначил на «Суворове», и я шёл туда, честно говоря, за словом «спасибо». Слово там было приготовлено другое.