Меншиков заулыбался — все сразу поняли, что думал он и об этом, но Стрешнев возразил:
— Никак нельзя! Шведа надобно беречь, покуда али Петр Алексеич не возвернется, — жив же! — али до возраста царевича. В случае ином передеремся мы без царя, в смуту ввергнем Русь. Нет, пусть будет Швед на троне навроде Петрушки из вертепа. Всем виден тот Петрушка, да токмо руки не видно, на коей он распялен. Мы же станем его рукою.
Помолчали, выпили анисовой, заели кусками соленого арбуза, а после Ромодановский сказал:
— Пустой он человек, ей-Богу!
— Кто ж таков? — поинтересовался Стрешнев.
— А Швед! Новый год, как у немцев, с января велел вести, а наипаче праздник по причине той велел устроить да ежегодно праздновать его с пальбой из ружей да ельником. Сам прыгал вокруг елки, плясал, как скоморох, пущал ракеты — сущее дитя! Эдакие-то праздники можно и каждый месяц учинять, начало каждого дня встречать пальбой и радоваться зорьке утренней. Что ж в том за смысл? Да и пороху не хватит — на салюты весь уйдет. Тьфу, погань!
И никто не улыбнулся, не возразил. Всем отчего-то стало ещё грустнее, будто и не пили они анисовой.
* * *
Когда майор Шенберг ещё только думал, как он будет править на Москве, то полагал, что власть абсолютная обеспечит ему и абсолютный покой душевный, потому что ощущение своего величия истребит волнения, заботы о самом себе, доставит полное блаженство. Но ни покоя, ни тем более блаженства не было в его сердце, как не было, впрочем, страха за себя шведский офицер был свободен от этого чувства. Покоя Лже-Петр не находил, так как был страшно одинок. Шенберг понимал, что если бы он был самим Петром, то пусть не подданные, далекие от него, так уж многочисленная родня доставили бы ему успокоение теплом своим. Он пытался ласкаться к матушке Петра, к сестрам, к племянницам, к сыну, надеясь, что сможет привыкнуть к этим людям, сблизиться с ними. Но то ли он делал это неискренне, и они ощущали это, то ли эти люди были черствы от природы и даже для царя-родственника не делали исключения, воспринимая его лишь как подданные. Лже-Петр понимал, что им трудно быть с ним рядом долгое время, особенно Алексею, просто-таки каменеющему в его присутствии, и он перестал бывать у родичей царя Петра.
Он попытался сойтись покороче с Меншиковым, предлагал ему жениться, ездил с ним по дворам знатнейших людей Москвы, выбирал невесту, но замечал, что Александр Данилыч, хоть и изображает благодарность на лице за оказанное ему царем внимание, но неискренен, лукавит. К тому же видел Лже-Петр и настороженность в его лице, чего не замечал за ним, когда были они в Голландии и в Англии.
«Не догадался ли? — то и дело думал Лже-Петр, но тут же сам себе и отвечал: — Да и черт с ним, пусть догадался! Ничего он никому не скажет, потому как боится потерять положение свое. Я так обласкаю конюхова сына, что он будет предан мне до гроба. Что ему за дело, кто осыпает его почестями? Самозванец или настоящий царь? Холопу это безразлично!»
Не страшился Лже-Петр и Лефорта, посвященного в его тайну. После стрелецких казней, когда безуспешно взывал он к милосердию царя, слег Лефорт в постель. Лже-Петр часто являлся в прекрасный дом Лефорта, что был построен на Кукуе, и его лейб-медик пользовал женевца разными лекарствами. Лефорт с постели уж не поднялся. Когда он умер и с пышностью, какой Москва ещё и не видала, был похоронен, лишь немногие горевали о его кончине. Напротив, смерть Лефорта дала повод долго и зло шептаться. Говорили, что именно Франтишек был виноват в том, что царь их онемечился, клялись, что Петр потому таким Антихристом и стал, что являлся на самом деле сыном Лефорта и блудницы немецкой, что проник Лефорт в тайну подмены их государя на немца, а поэтому Антихристу ничего уж более не оставалось, как уморить его.
Сам же Лже-Петр, больше не нуждавшийся в Лефорте, словно груз тяжелый с плеч сбросил, похоронив женевца, и только он да лейб-медик знали настоящую причину смерти совсем не старого ещё мужчины, позволившего себе, однако, при обладании секретом царским с дерзостью удерживать царя в столь ответственный момент. Но, похоронив Лефорта, Лже-Петр вскоре, к удивлению и досаде, ощутил необъяснимую пустоту и тяжесть, будто он и был настоящим государем, потерявшим любимого друга.
И ещё одного человека стало не хватать Лже-Петру — царицы Евдокии. Вспоминая часто её любовь и понимая, что любила женщина не вернувшегося Петра, а его, майора Шенберга, Лже-Петр в душе негодовал на тех, кто лишил его Авдотьи. Анна Монс была совсем другой — она лишь представлялась ему страстной, преданной, влюбленной, сама охотно принимая от него только подарки: портрет царя, осыпанный драгоценными камнями ценою в тысячу рублей (на эти деньги можно было бы купить несколько деревень с крестьянами), дорогие перстни, броши, диадемы, все за счет казны. Вскоре Анна уже не ожидала от Лже-Петра подарков, а требовала их. Земельные угодья, сверхщедрый ежегодный пенсион, роскошный дом в Немецкой слободе, денежные дачи, пенсионы для родни и просто для знакомых стали данью, что приносилась русским государем той, которая могла открыть всем тайну его самозванства. Лже-Петр догадывался, что Анна не любит его, но знает правду, и платил ей за молчание.
11
ПРАВО БЫТЬ СЕРЖАНТОМ И ПРАВО БЫТЬ ВОЗЛЮБЛЕННЫМ ЖЕНЫ КУРФЮРСТА
— Шомпол из мушкета вынь! Патрон из сумки достань! Патрон скуси! В дуло высыпай! Шомполом прибивай! Натруску вынимай! Полку замка открывай! На полку порох высыпай! Полку закрывай! Шомпол на место вставляй! Прицеливайся! Пали! — кричали охрипшие сержанты и капралы на огромном поле для воинских учений, подавая команды для стрельбы, и мушкетеры его величества курфюрста Бранденбургского, впервые после занятий на плацу выведенные в поле, в лагеря, усердно рвали зубами бумажные патроны, боясь просыпать заряд, ссыпали его в ствол ружья, медленно — что вызывало ярость командиров, — двигали шомполами, запыживая заряд бумажной патронной оболочкой.
Сержанты бесновались:
— Что ж ты, дубина, полпатрона в рот засунул? Посмотри, козлище, — ты же порох жрешь, а не бумажку откусил! Палок получить мечтаешь? — тряс кулаком один, другой же, вначале ударив молодого мушкетера в ухо, кричал:
— Недоносок! Мать твоя кобыла! Куда же ты на полку так много пороха насыпал — все на земле и оказалось! Маленько, одну щепотку нужно!
Кое-как зарядили ружья, начали стрелять по мишеням, что белели в семидесяти футах от строя. Шеренгами стреляли — передняя на колени вставала, вторая через неё палила. Офицеры, что в трубы подзорные следили за стрельбой, хмурились, качали головами, говорили, что новобранцы совсем уж никудышные попались, и не миновать им гнева самого курфюрста, когда он увидит, что за гренадеры служат в лучшем его полку. До ружейных стрельб солдаты багинетами кололи чучела, потом метали гранаты — все было плохо: ни в том, ни в другом не виделось той сноровки, что видеть желал курфюрст, возмечтавший сделать армию свою сильнейшей во всей Европе.
Вдруг кто-то из офицеров в окуляр трубы увидел скачущих в их сторону кавалеристов.
— Господа! — воскликнул один из командиров. — Да это сам курфюрст!
В самом деле приближался к ним повелитель Бранденбурга со свитой. Белые, красные плюмажи трепыхались по ветру, резво вились плащи, и скоро Фридрих Третий вместе со своей женой Шарлоттой и в сопровождении придворных гарцевали близ строя гренадеров. Вот Фридрих оставил седло, сам помог супруге соскочить на землю, и пошла вдоль строя чета властителей одного из самых крупных княжеств Империи.
— Ну, капитан, как идут дела? Готовы ли к смотру гренадеры?
Ротный командир, как мог, пытался объяснить, что новобранцы стараются, но все ещё никак не могут освоить премудрости воинской науки, ибо набрали каких-то деревенских олухов, не способных видеть разницы между правой и левой ногами, а уж что до стрельбы, то здесь они ведут себя так, будто держат косы или грабли. Курфюрст не слушал капитана — потребовал продемонстрировать ему выучку солдат.