— Великий государь, ну, переехали рубеж! — не с радостью, а со скукой, с печалью даже, объявил Лже-Петру красивый стольник, Гришка Троекуров, осторожно отодвинув кожаную занавеску на оконце кареты. — До Пскова верст осмьдесят осталось.
Лже-Петру вдруг очень захотелось выйти. Он спрыгнул на сырую, размоченную дождем землю, зачем-то пошел в сторону домишек. Рядом с одним из них стоял старик в обуви, которой прежде никогда не видал Лже-Петр: невысокие, разлапистые туфли, сплетенные из каких-то узких жестких полос. На голенях до колен намотаны полоски ткани, грубой, грязной. Туфли, видел, с ног не спадают оттого, что поверх обмоток пущена от них крест-накрест нетолстая веревка.
Лже-Петр глаз не сводил с ног старика, часто-часто кланявшегося Петру и двум его товарищам, Лефорту с Меншиковым.
— Дед, что у тебя за обувь? — спросил Лже-Петр растерянно, не в силах понять, как можно ходить в таких «туфлях».
Старик открыл беззубый рот, улыбка изобразилась на тонких, ввалившихся губах.
— Так лапти ж, барин…
— Зело… странно. Неспособно, верно, в таких ходить?
— И-и, куда как способно!
— Да лучше б в сапогах. Эй, Александр Данилыч, принеси-ка мужику сапоги. В обозе есть.
— Не надобно нам, барин, — качал головой старик. — В лаптях-то способней нам: в поле за сохою как идешь, так ноги в землице не вязнут. Зимою тоже в холод теплыми онучками ноги убережешь быстрее, чем в сапогах. Нет, русскому крестьянину в лаптях родиться да и помереть.
Лже-Петр, не ответив, в дом прошел. Сквозь окошко, затянутое какой-то полупрозрачной кожей, еле-еле пробивался свет пасмурного дня. Плетеная из ивовых прутьев люлька со спящим младенцем привязана веревками к низкому, черному от копоти потолку. В копоти же и стены. Лже-Петр подошел, провел рукою по бревнам — на пальцах остался черный, жирный след.
— Разве дым у вас не уходит через трубу? — удивленно спросил у женщины лет двадцати, что качала люльку.
Та посмотрела на барина потухшим взором, мотнула головой:
— А нет у нас трубы. «По-черному» избу топим. Дым из очага — вон, видишь — прямо в горницу идет, а как наполнится дымом горница, мы быстро двери отворяем, вот дым-то и уходит…
— Так сие, наверно, худо для живущих? — оторопело произнес Лже-Петр.
— Не-а, притерпеться можно. Зато уж никто из малых хворать и перхать горлом никогда не будет, — возразила женщина, оставила в покое люльку, поднялась, и Лже-Петр рассмотрел, как хороша она: в просторном сарафане с вышивкой по подолу и на груди, с волосами, убранными на затылок, с широкой лентой, пущенной по лбу, женщина выглядела стройной, величественной, проплыла по вымытому дощатому полу избы, еле шевеля ногами, но быстро. С полки взяла деревянную миску, что-то плеснула из неё в такую же тарелку, с ложкой подала Лже-Петру, без улыбки сказала:
— Вот, барин, тюрька, хлебни с дороги да пирожком моим заешь, с морковкой. Мужик-то в поле, а то б он для тебя достал и пива из погреба его хозяйство…
Лже-Петр молча принял деревянную тарелку, съел несколько ложек невкусной квасной похлебки с размоченным в ней хлебом, отдал тарелку хозяйке, поклонился в знак благодарности и вышел. За его каретой долго бежали босые деревенские ребятки, а он думал о том, что напрасно согласился стать царем этой бедной, дикой земли, где живут почти одни крестьяне, носящие странные плетеные из лыка туфли, живущие в грязных закопченных избах и угощающие гостей незамысловатой и невкусной тюрькой. На душе Лже-Петра лежал тяжкий камень обиды на свою судьбу.
5
РЕКА КРОВИ
Когда Петр очнулся, то почувствовал, что у него сильно болит затылок. Вокруг было темно, точно в бочке. Он провел рукой по груди, покрытой чем-то шершавым и пахнущим то ли овцами, то ли козлищем — вроде бы сукно или войлок, только очень грубый. Застонал от боли, и тотчас неяркий свет раздвинул темноту и осветил два лица, склонившиеся над ним, старое и молодое.
«Снова шведы? Тот филин и король?» — со страхом подумал Петр, живо вспоминая, как спускался по веревке вниз, как сорвался и упал, после чего сознание оставило его.
— Лежи, лежи, — разобрал он понятное шведское слово, кто-то провел грубой, шершавой рукой по его заросшей щеке, и снова мрак ночи или забытье накатило на него.
Через три дня он уже мог садиться на своем жестком дощатом ложе, застеленном лишь войлоком, кусок которого служил Петру и одеялом. Дом, куда попал он, был похож скорее на сарай или рыбацкую хибару — повсюду в стенах, сложенных из кривых бревен, были щели, впускавшие свежий морской воздух, что, впрочем, было кстати, потому что сильно и невыносимо пахло рыбой. Пол земляной засыпан рыбьей чешуей, от стены к стене висят просмоленные сети.
— А-а, спасенный! — улыбается хозяин Петру, видя, что тот проснулся. Святой Николай помог тебе, не я, не я! Скоро вернется мой сын, он разогреет тебе суп, а пока лежи…
Еще в Саардаме, а потом в своей темнице, в замке, Петр, общаясь со шведами, кое-как освоил их язык, и теперь приветливая, простая и понятная речь рано состарившегося человека, чинившего без роздыху свои сети, обрадовала и успокоила Петра.
— Где я нахожусь? — только и спросил он. — Где вы нашли меня?
— О, там, где живут только рыбы, — скалил беззубый рот рыбак. — В тот вечер мы с сыном забросили сети под самыми стенами замка. Вдруг видим, что по стене кто-то спускается. Вовремя я поднял якорь, это, кстати, помешало нам тогда вернуться домой с уловом, но зато тебя спасли. Ты свалился прямо в море и ударился о камень. Сам бы не выплыл никогда. Конечно, можно было отнести тебя туда, откуда ты пытался выбраться, но мы не стали этого делать — у нас с господином Левенротом свои счеты. Вот потому-то ты у нас. Как зовут тебя?
— Питер.
— Хорошее имя! — продолжал чинить сеть рыбак. — По вечерам мы любим с сыном читать Евангелие, так вот апостол Петр мне нравится больше всех других учеников Христа, хоть и отказался трижды от Него.
«Гляди-ка, — удивлялся про себя Петр, — грамоте обучены, а живут, как свиньи, ей-Богу. У них даже трубы нет, один очаг, все стены закопчены».
Когда подали еду — лепешку из серой, невкусной муки, вареную рыбу, Петр ел и удивлялся снова. Он раньше думал, что лишь крестьяне его страны могут жить так бедно, да и то не все, теперь же получалось, что в Европе тоже вне городов царила бедность.
Явился сын хозяина — плечистый, белокурый, с широким, грубым, точно вырубленным из дубового корня лицом. Петр, уже чувствуя себя здоровым, хоть голова все ещё болела, расспрашивал крестьян об их житье. Оказалось, что все поселяне, что арендуют у графа Левенрота, живут так же бедно, как они. Другое дело жители государственных земель, но и те еле сводят концы с концами, да и то лишь когда живут большой семьей и имеют промысел на стороне — делают телеги, бочки, ловят рыбу, занимаются охотой.
Петр слушал, дергал шеей и щекой, потом сказал:
— Хозяин, мне нужен большой, хороший, крепкий нож и пищи на неделю пути, до Стокгольма. Сколько дней я должен отработать на тебя, чтобы ты снабдил меня ножом и пищей, а также дал крестьянскую одежду?
Крестьянин призадумался. Он понимал, что человек, спасенный им, бежал из замка ненавистного ему графа Левенрота. Но подарить Петру свой нож, одежду и еду крестьянину было не под силу, даже если бы он любил Петра так же, как своего собственного сына.
— Ты должен будешь работать на меня месяц. Кормежка за мой счет. Косить умеешь?
Петр знал, что в Германии, Голландии и Швеции крестьяне косят косами, а не жнут рожь, овес и траву для коров и овец серпами, как в Московии.
— Нет, я не умею косить, — прямо ответил Петр. — Я никогда не был крестьянином. Хочешь, я буду рубить тебе дрова, а прежде срублю в лесу деревья. Я заготовлю для тебя много хороших дров.
И хозяин согласился. Он понимал, что человек, бежавший из замка, не простолюдин — на Петре была отличная нижняя рубашка и портки из самого тонкого голландского холста. Такого белья никогда не носил ни он сам, ни его сын. Крестьянин подозревал, что имеет дело с каким-то плененным и бежавшим из плена вельможей, и ему было приятно, что знатный господин спасен им и теперь вынужден не только есть его скудную крестьянскую пищу, но и работать на него, чтобы получить взамен кафтан из серого домашнего сукна, простой нож и нехитрую еду на несколько дней.