Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он скинул с постели свои мосластые ноги, опрокидывая с грохотом ночную лохань, громко закричал:

— Постельничий! Стольники! Кто там есть в сенях?

Тут же распахнулась дверь. Молодой стольник Троекуров, сам недавно вставший, почесываясь и позевывая, в расстегнутом польском кафтане появился в спальне, спросил лениво:

— Чего изволишь, государь всемилостивейший?

Лже-Петр, стоявший перед ним во весь свой великанский рост в длинной, до щиколоток ночной рубахе, смазал Троекурова по щеке, заорал, топнув босой ногой:

— Что чешешься, скотина? Как стоишь перед государем?! Али хочешь, чтоб имения тебя лишил, в Азов служить отправил? Гляди-ка, взбоярились здесь все! Позабывали, что на службе государевой и жалованье за свое нерадение имут! Меншикова Александра, Лефорта Франца сейчас ко мне зови! Ежели спят еще, стреляй над ухом из пистоли, хошь — из гаубицы, а добудись! Я чаю, Меншиков на радостях вчера до полуночи с Бахусом якшался, ну да мне безразлично! Чтоб в самом скором времени здесь были!

Троекуров убежал. Вместо него явился Александр Данилович, в одних портках, даже без рубахи, но в косо надетом парике. Лицо распухло, глаза не разлепить.

— Ну, слышу, уже шумишь, мейн липсе фринт[18]. Али тяжко было спать на новом месте?

Лже-Петр, дергая щекой, так крикнул на Алексашку, что Данилыч покрылся от страха гусиной кожей — прежде никогда не видел он царя столь разозленным. Вытолканный за дверь, бросился в свои покои, понимая сам, что виноват — явился к государю полуголым. Через пять минут бежал к нему обратно, но уже в штанах, ботфортах и кафтане, на ходу повязывал нарядный галстук, не забыв повесить на портупею шпагу. У царя застал Лефорта, который предусмотрительно был наряжен, как положено для разговора с государем.

Лже-Петр, все ещё нахмуренный, Меншикову и Лефорту показал на стулья близ стола, но сам не сел — как был в ночной рубахе, стал быстро ходить вокруг, руки на спине сцепив. Говорил отрывисто и нервно:

— Понеже я явился в стольный град государства после полуторагодовой отлучки, то хочу ознаменовать событие сие великим праздником. Собираюсь первым делом учинить я пышный въезд в Москву, а посему распорядитесь, чтоб доставили в Преображенское коней с богатой сбруей, праздничные одежды для меня, приближенных, свиты, лакеев и прочих, кто со мной войдет в Москву.

Лже-Петр увидел, что Лефорт уже выхватил из кафтанного кармана листок бумаги, свинцовый карандашик и стал записывать — понравилось.

— Приготовить надобно бочонок с серебром — будем бросать монеты в толпу народа. На Красной площади сегодня распорядитесь поставить лавки и столы, на коих для народа устроить угощенье — хлеб, жареное мясо, пиво, вино. Да всего побольше. В Кремле для родовитых бояр, дворян, купцов тоже поставите столы. На сем обеде я появлюсь с наследником. Сегодня же хочу увидеть соколиную охоту. Вечером — кулачные бои, ристалища, да медведей пусть выведут, а кто-нибудь из охочих людей пусть выйдет против медведя с рогатиной или ножом.

Лефорт строчил, а Меншиков просто задыхался от восторга, облизывал пересохшие с похмелья губы, дергал галстук. Петр, казавшийся ему ещё в Голландии каким-то странным, коряво говорившим, нелюдимым и всего страшившимся, здесь, в Москве, будто расправил крылья.

— Да, мин херц, надобно порадовать народ, а то втемяшится им что-нибудь в башку, как недавно стрельцам — эх, баловной народ! Водки бы только им поболе — сволочь на угощение повадна. Дворецкого сейчас покличем, пусть везет сюда одежды для церемонии, мы же подарками займемся, захлебывался от предвкушения Меншиков, уже видевший себя неподалеку от Петра въезжающим в Москву на белом польском скакуне, задорого приобретенном в конюшне короля Августа.

— Да, с подарками промашки не может быть! — щурил глазки Франц Лефорт. — У меня, всемилостивейший государь, уже все расписано, все наготове: что вашей матушке вручить, что августейшей супруге, царице Евдокии Феодоровне, что наследнику, что Прасковье Феодоровне, царице, вдове братца вашего, что царице Марфе Матвеевне, вдове царя Феодора, что сестрице, Наталье Алексеевне…

— Ладно, вижу, что всех упомнил, не забудем, — дернул усом Лже-Петр, видя в усердии Лефорта назойливость и суетливость. — Сейчас пошлите гонца к царице Евдокии. Пусть от меня с поклоном скажет, что ввечеру явлюсь к ней в спальню. Баню пускай натопят…

Меншиков так и расплылся глумливой рожей, точно он сам и был царем, готовившимся к встрече с миловидной, заждавшейся объятий мужа супругой.

— Да ещё пускай ей скажут, что из окошка в сумерках увидит фейерверк немецкий — подивится. Ладно, довольно. Чего запамятовал, дорогой вспомню. Чай, теперь долго не уеду из Москвы. Править буду по-старому, как отец и дед мой царили.

Уже через два часа, к полудню, на обширном дворе Преображенского все задвигалось, засуетилось. Ржали отдохнувшие за ночь кони, впрягались в вычищенные колымаги, рыдваны, кареты, седлались нарядными седлами, облекались драгоценной, с жемчугами и золотыми бляшками, мохрами и кистями, сбруей, с позлащенными стременами. Веселые, незлые перебранки и матюги конюхов, беготня казаков и гайдуков, стременных и дворянчиков посольства, вернувшихся вчера с царем. Когда поезд был готов, на крыльце явились государь, Александр Данилыч, Лефорт, Головин — все в русских одеяньях, как приказал Лже-Петр.

Сам царь в карету не забрался — посадил в неё Лефорта с Головиным. Пропустив в ворота, вперед себя, пять десятков казаков и гайдуков, облаченных в красные кафтаны с двуглавыми, шитыми золотом орлами на груди и на спине, дал шпоры своему серому в яблоках жеребцу, который легко вынес государя на дорогу.

«Ну, вперед! — забилось сердце Лже-Петра. — Как жаль, что вы, родные мать и отец мои, не видите меня сейчас! Я, Мартин Шенберг, благодаря всесильному Провидению стал царем огромной, бескрайней страны, и мое воцарение здесь сделает процветающей и мою милую, маленькую Швецию! Да, я царь, я — полубог, и вряд ли сам Юлий Цезарь ощущал себя таким же величественным, возвращаясь в Рим после похода на варвара, как я, въезжающий в Москву!»

И наряд был царским на Лже-Петре! За час до выхода во двор он облачился в сорочку и порты из полотна, отделанные по швам и по подолу золотой тафтой и мелким жемчугом, натянул штаны из синей камки на тафтяной подкладке. Поверх сорочки надел зипун из тонкого сукна малинового цвета, по вороту обшитый сапфирами и бирюзой, со стоячим жемчужным ожерельем. Но ферезь из багдадского атласа Лже-Петр надевать не стал — предпочел, по совету боярина-дворецкого, ездовую чугу из бархата, гранатового цвета, стан же затянул желтым поясом с кистями, за которым красовался у него большой кинжал из Бухары, в богатых чеканных ножнах, усыпанных рубинами и изумрудами. Но ногах — короткие сафьяновые чоботы, шапка — из объяри с околом из куницы, с павлиньим перышком.

Через полчаса пути Лже-Петр стал ощущать заметную тяжесть, будто и не материя вовсе пошла на пошив всех его драгоценных одежд, а грубая кожа. Тонкое полотно белья не спасало от зноя, а ехать пришлось в самую жарынь августовского погожего дня, и пот струился по спине властелина, стекал со лба по щекам, за ворот, на грудь. И чем сильнее нагревалась одежда, тем невыносимей пахла она, извлеченная из сундуков, где она хранилась, пересыпанная от жука и моли сухой полынью, табаком, ещё какими-то снадобьями. Редко проветриваемая, отдавала она сейчас все то, что впитала в себя за годы лежания. Но Лже-Петр, заставляя себя думать о том, что стоит лишь приехать в Кремль, и там он сможет снять с себя наряды, пройтись в одной сорочке, угрюмо улыбался, посматривая по сторонам дороги, и все ждал, когда же появятся московские постройки, и он увидит подданных, опустившихся на колени перед ним, приветствующих его криками радости.

Миновали две деревни, какой-то монастырек, и вскоре перед царским поездом, когда перевалили за пригорок, на который взобралась дорога, открылась картина, поразившая Лже-Петра и заставившая его сердце заколотиться сильнее — в двух верстах перед ним лежала Москва, и казалось, что само солнце купалось в золоте многих её куполов. Уже отсюда слышался звон колоколов — в ровном, нетрепетном гудении нельзя было выделить ни низкого, ни высокого колокольного голоса, потому что все они слились в одной песне, и ошеломленный Лже-Петр почему-то с негодованием и какой-то завистью подумал: «Да что они, на самом деле язычники, поклоняющиеся идолам, истуканам, или здесь впрямь живет… христианский Бог?»

вернуться

18

Мой любезный друг (искаж. нем.).

1296
{"b":"936393","o":1}