Имени ее вам я открывать не буду. Пусть останется просто Лампасовой. Фамилия ей вполне соответствовала. Генеральски-галифешная. И знаковая. Потому что меня впервые подобрали. Не я набивался сам, но меня вдруг попытались взять нахрапистым неумелым штурмом, как Нарвскую крепость. Только в отличие от этой твердыни, меня завоевали с первого приступа. Хотя завоеватель был еще в битвах неопытен. Зато настырен. Кавалерист-девица Лампасова, москвичка и умница, видимо, искала загодя подходящего жениха. Признаюсь честно, своей цитатой «передо мной явилась ты» я сильно погрешил против истины, в плане продолжения относительно гения чистой красоты. Уродиной Лампасова, правда, не была. Тощая, упрямая, вертлявая, белобрысая, зато активистка и записная отличница, с отделения структурной лингвистики, у них там, на филологическом, ощущался вечный дефицит женихов. Лампасова носила долгую косу, стянутую переплетением разноцветных резинок для волос и смешно подпрыгивавшую вверх при каждом стремительном и нервном шаге владелицы. Выпуклые ее глаза, косвенно наводившие на раздумья относительно молодой Крупской, настырно разглядывали белый свет из-за диоптрических стекол модных, крупных очков – итальянская выделка, сто двадцать рэ, советских разумеется, на черном межфакультетском рынке (был такой, торговали по объявлению с досок информации, желающим товара предлагалось записать внизу текста с предложением свои координаты, чтобы сам ухарь-купец не светился без нужды).
Лампасова оказалась девицей строгих правил. Ходили под ручку в Большой Зал Консерватории, обоим были положены льготные (читай, бесплатные) абонементы, как оправдавшим доверие «неосвобожденным» функционерам. Ходили и в театры, по тому же принципу – излишек билетов, оставшийся после очередного студенческого «лома», поступал, в том числе, и в пользу факультетских заслуженных старост. Слыхом не слыхали, что такое ночной театральный «лом»? Тогда вы ничего не знаете о студенческой жизни «восьмидесятой» Москвы. Нас было несколько группировок. Не в теперешнем смысле, не в уголовно-похабном. Но так назывались объединения нескольких вузов, или собранные в пределах одного большого, вроде нашего университета, которые «держали» театры. Кто опекал нераздельный тогда МХАТ, кто Таганку, кто Ленком. Мы специализировались в основном по «Современнику» и «ГАБТу». С вечера перед соответствующими рангу той или иной группировки билетными кассами, где наутро открывалась единоактная продажа на будущий календарный месяц, выстраивалась очередь. Из крупных телом и ростом парней, преимущественно в колхозных ватниках, какие не жалко. Грелись по очереди в ближайших подъездах, балагурили, курили, вообще вели себя прилично, без распития и сквернословия, потому как, дело полузаконное, а родная милиция не дремала. Смотрела сквозь пальцы, все же за рядовыми часовыми на театральных постах «стояли» влиятельные в профсоюзной среде люди, но, если какое безобразие, была строга к нарушителям спокойствия. Собственно «лом» начинался незадолго перед открытием кассового окошка. Тут надо было смотреть в оба. Могли позариться на очередь конкурирующие объединения – диверсии-недоразумения возникали часто. Никто не дрался между собой. Прием был прост: из очереди выталкивали. Тут уж, кто сильнее, того и верх. Университетских выпихнуть было делом гиблым, и многочисленны, и превосходно организованны, но попытки от того реже не случались. Противостояния происходили скоротечные, с предсказуемым финалом, но здесь, как говорится, довольно лишь раз дать слабину. Потому к «лому» подходили серьезно. В одни руки полагалось четыре пары билетов. И все, до единой, сдавались старшему смотрящему. Зажилишь – стало быть, ходил в последний раз, более с собой не возьмут, хоть репку пой. Зато потом, по выбору можно получить два билета за каждый раз «сидения на Шипке», вернее стояния. И не только в «Современник» или в «Большой». Существовал внутренний бартерный фонд, группировки менялись между собой. Потому, заказывай и получай. В чистом прибытке оставались, само собой, устроители действа, податные три пары билетов «с носа» оседали в неведомо чьих карманах, и порой доставались в поощрение приближенным. И мне, как старосте курса, в том числе. Хотя первые года два и я хаживал регулярно на «лом», столичные театры, мечта! Потом уже статус не позволял. И член бюро комсомола, и в университетском студенческом совете заседать приходилось, не дай бог, заметут, позору не оберешься. Свои прямо сказали, мол, не обидим, и ты не обижайся, ухарство тебе больше не к лицу. Да я и не обижался. Считал, что награда за мои общественные труды справедлива. И по сей день так считаю.
Со временем, на мой взгляд, даже слишком скоро, Лампасова предъявила меня ближайшим родственникам. Коих оказалось ровным счетом три с половиной. Папа с мамой, надменная бабушка и младший брат-оголец, едва вошедший в пионерский возраст. Кстати, братишка отнесся ко мне дружелюбней прочих, несмотря на то, что не имел в моей особе конкретной заинтересованности, один из всех. Не сказать, чтобы я чувствовал себя хоть в слабой степени уютно – комиссарская квартира на второй Фрунзенской набережной, советский средненоменклатурный пафос, штампованный хрусталь и люстры под бронзу на цепях, обстановка, мало мне знакомая и мало приятная. Прием вообще вышел так себе. Хотя, наверное, отношение мое было предвзятым. Московские семейные дома доводилось мне посещать нечасто, и то, в контексте – «забежал на минутку». Поэтому поразила скудость этого самого приема. Я ведь мерил меркой южного человека: разносолы, борщи, мясные и рыбные ухищрения в три этажа, так, чтобы сесть за стол с утра, и встать тоже с утра, но уже на другой день. А в доме Лампасовых пред голодным моим взором предстала скромная жаренная кура и селедка с картошкой, на всех и про все. Притом, что семья почитала себя небедной, и даже основательно зажиточной, перебоев с продовольствием, как я понял из отдельных хвастливых замечаний, не допускала даже те в скудные, последние горбачевские дни. Стало быть, или моя одинокая личность показалась сомнительной и не стоящей затрат, или я имел случай понаблюдать обычное московское гостеприимство. Впрочем, не мне было судить, в каждой избушке, как известно, свои погремушки, как и заначки на «черный день» в бельевом шкафу.
В целом же знакомство с потенциальными родственниками прошло вполне на уровне. Чувствовалось – мое приглашение далеко не экспромт, но тщательно обдумано заранее. Папа и мама Лампасовы сначала посмотрели свысока, но и дали понять, что в принципе одобряют, однако, между провинциальными соискателями и обладателями московской прописки есть, была и будет значительная разница. Потому, дочь их надо заслужить. Особенно усердствовала в намеках мама-Лампасова, что было легко объяснимо, сама происходила из города Петрозаводска, в Москву ее вывез невестой командировочный папа-Лампасов, «умоляя чуть ли не на коленях» будто папский легат, склонявший Екатерину Медичи удостоить брачным церемониалом замок Лувр. Бабушка-Лампасова на этом месте изложения семейной летописи морщилась кисло, и высокомерно поджимала губы. Ко мне она вообще адресовалась лишь холодным кивком в начале и в конце визита, мол, вы как хотите, но не довольно ли в родословном древе и одной привитой с неблагородного дичка ветви? Сама Лампасова держалась гордо, словно намедни оторвала в Елисеевском гастрономе батон наидефицитнейшей по тем временам финской колбасы-салями. И теперь в упор не понимала дражайших родственников, как смеют воротить носы. А мне было серо-буро-сиренево, даже до сплошного фиолетового. Потому что, жениться на Лампасовой я не собирался. Да и повода не было.
Я уже говорил, Лампасова оказалась девицей правильной, в смысле недотрогой. Не сказать, чтобы я так уж горел до нее дотрагиваться, но все же гуляли вместе, под одобрительные замечания общественно-полезных вышестоящих лиц, тот же Спицын не раз твердил мне приватно в курилке:
– Смотри, Коростоянов, не сваляй дурака. Что один хомут, что другой, все равно надевать. Общественно активным, конечно, у нас везде дорога, но с московской «жировкой» она прямее, – «жировкой» в переносном значении именовался паспортный штамп о прописке.