И что? И ничего. То бишь, ничего особенного не произошло, ну типа там: палец оторвало, или коварный укол нервнопаралитического вещества, или тяпнуло – не пускает назад. А только машина гнусно взвыла, будто ухающему филину дали пинка под гузно и вот он летит и злобно-визгливо ругается – представили? Точно так же, только намного гнусней.
– Ой! – по-детски испуганно вскрикнул майор, хорошо хоть, не добавил «мамочки!», все же из десантников.
Палец-то он отдернул, на всякий случай, без помех, целым и невредимым, однако машина продолжала выть. Нудно и протяжно, и как ее теперь, балду, выключить?
– Как ее, балду, выключить? – растеряно спросил майор Серега, с неподкупным чистосердечием заглядывая Леонтию в лицо – даже пригнулся немного.
Ага, знай наших! Злорадно подумал Гусицын: как стрясется чего, не укладывающееся в обыденное понимание природы вещей, так сразу – интеллигент уже не хилый недокормыш, а родной брат и друг. Будь ты хоть трижды десантник и дважды засекреченный агент. Только… ответа не было и у Леонтия:
– Почем я знаю, – в тон майору точно так же растеряно огрызнулся, – нечего было лазить! Чуть что, сразу руки совать. Вот, досовались. Подождем немного, может, сама перестанет. Завод кончится, или таймер внутри сработает, или батарейка сядет.
– А если взорвется? – для Ломоть-Кричевского это было все равно, что признание в полной потере контроля над текущей ситуацией.
– Вы МЕНЯ об этом спрашиваете? – Леонтий нарочно равнодушно передернул плечами. Ему вдруг стало весело: хотя, чего, спрашивается, веселиться. Но, однако: майор расписался только что в собственной беспомощности, а он, Леонтий, ничего, спокойно держался на плаву. – Да не взорвется. Зачем это? Разве вредное излучение какое, потому – лучше нам отойти в сторонку.
В самом деле, не из машины, продолжавшей препротивно с подвыванием гудеть, но из лежавшего в уютном газетном гнезде пурпурного мячика стали вырываться неравномерные пучки синюшного света, будто кто намеренно решил дезинфицировать помещение ультрафиолетом. Озаренная мертвенными бликами гостиная словно бы задрожала всеми углами и прямыми линиями, скривилась набок, запульсировала в стробоскопе, все сильней и сильней, Леонтия резануло по векам – ослепленный, он едва успел зажмуриться, и тут же мерцающие лучи пропали. Машина продолжала выть – теперь уже едва слышно, точно басистый комар, а в воздухе сильно мерзко запахло. Тем самым. Ядовитым. Только раз во сто мощней.
– Кх! Тьфу! Кху! Да открой ты окно! – донесся до Леонтия ревущий кашель майора Сереги.
– Сам открывай! Кфтью-кху-кху! Ишак! Кто тебя просил-кху! – плюнув на вежливое «вы», ругался в ответ Леонтий, дышать было нечем. Оба они рвали на себя оконные рамы, толку выходило голый ноль: – Быстро, на кухню, под вытяжку! Кху-кху! Ох, бля! – Леонтий хватил лишку отравленного воздуха, его резануло под дых, затем стошнило. Он упал ничком на запачканные им газеты, содрогаясь от желудочных спазмов, бежать уже не было смысла – Леонтий решил, что окончательно помирает от удушья.
Но надрывно кашлявший Ломоть-Кричевский не пришел своему подопечному на помощь. Вовсе не от трусости тела или черствости души.
– Гляди! Гляди! Там! Ах ты, гад! Вот кто нас травил! Гусаков, держись! Держись родной! – это майор Серега кричал сквозь лающий кашель уже на бегу, он рванулся за мохнатой тенью, напоминавшей чем-то голого человека, не стриженного и не бритого крат во сто более любого хиппи, однако слишком уж низкорослого для гомо сапиенса.
Крик этот придал Леонтию бодрости, он сумел поднять обессиленную голову, попытался даже сесть, ему удалось, попробовал и соображать – получилось тоже. Если вонь несусветная шла из машины, а причиной этой вони послужил майорский палец – все просто: нужно совершить подобное же действие. Грубо говоря – нажать ту же кнопку, которая одновременно есть запуск и отмена приказа. Другой-то все равно нет. Леонтий встал на четвереньки. Сейчас, сейчас, держись и ты, Серега! Военный отважный корреспондент спешит на помощь. Надо попроситься в «Красную Звезду»! А где теперь «Красная звезда»? Нет, его не примут. Он не умеет метать гранату! Мысли летели кубарем, но Леонтий дополз, уже приготовил палец, а что делать? В первый раз подействовало. Хуже ведь однозначно не будет.
– Ты только погляди-кх! Ты погляди, чего я поймал-тьфу-кху! – майор едва дышал, но голос его звучал торжествующе-наградно. А в руке его, на весу в правой мощной длани – папку из левой он так и не выпустил, – порывисто трепыхался… какой-то обезьян. Точно – голый и выборочными местами очень мохнатый. Вроде человек, а вроде … ну вылитый питекантроп… если верить картинке учебника антропологии. Леонтий не то, чтобы пристально изучал вопрос, но кое-что почитывал в свое время.
– Сейчас, кхрр, сейчас, хррр-кх! Я сейчас, Серега! – Леонтий отчаянно и безоглядно сунул указательный палец в машинное отверстие. Холодное. Бр-рр. Комариный вой немедленно прекратился, и сам он неожиданно повис в воздухе – так, будто кто дернул его за обе ноги, намереваясь подвесить к потолку – что за погань? Эй!
Ответа Леонтий не получил. Он позвал еще и еще раз, но звуки тонули будто в воздушном мешке, какой бывает, к примеру, в наглухо пригнанном противогазе – Леонтий пробовал однажды, вышло такое же му-у-у, растворявшее в себе все остальные смысловые ноты. Прошла, наверное, минута. А может, час. Ему стало страшно. До чертиков. До отмирания конечностей. До сердечного паралича. До «паникеров расстреливать на месте». Очень захотелось в туалет. Не по-маленькому. Как раз наоборот… Только не это! Нет, только не это! Помирать, так с музыкой… то есть, в чистых подштанниках. Чувство собственного достоинства и острое нежелание потенциально осрамиться в глазах… хоть бы и соседской мамы мальчика Аркадия, спасло его сжавшийся кишечник от позорного извержения. И тут он упал. С высоты – не с высоты, но метра два было, пребольно плюхнулся на всю ж…, иначе говоря, упал на самое мягкое место мужественного мужского тела.
– Серега! О-ох! Серега-а! Как я кости не переломал! Ты удивишься, но… – чему должен был удивиться Серега, ушибленный самозваный военный корреспондент не договорил. Потому что огляделся и увидел.
Леонтий находился вовсе не в знакомой гостиной Тер-Геворкянов, а где-то в лесу, что ли? Или на болоте? Или в тайге? Было зверски холодно, и под тем самым местом ощутимо мокро, сверху пробивалось сквозь верхушки невероятно корявых, лысых деревьев зимнее, румяное солнце, кричала жалобно одинокая птица, и вот еще – ничем не пахло. Ничем противным и ядовитым, имеется в виду. Он сидел и нюхал. Раз, другой – долго. Обыкновенный холодный воздух, щиплющий ноздри и щеки: где-то в кармане дубленки должна быть адидасовская вязаная шапка, в правом или в левом? Уши мерзнут. Руки мерзнут. Перчаток нет. Еды тоже нет. Есть косяк с анашой в патроне из беломорины, Петька Мученик притащил с какой-то вечерухи и от щедрот угостил. Еще есть деньги и одноразовая зажигалка, сгодятся, чтобы развести костер. Кредитки не сгодятся ни на что. Даже, чтобы подтереться. Интересно, тут, в лесу, лопухи есть? Хотя, какие зимой лопухи. Одни елки, наверное. И палки. Наломать дров. Леонтий вздохнул. Выдохнул. И закричал. Во все обожженное горло. Истошно, оглушительно, беспомощно. Единственным открытым слогом: Ма-а-а-а-а-а-а! Ма-а-а-а-а-а!
Почем в лесу шишки?
Иногда человек в состоянии приобретенного по обстоятельствам нервного шока бывает на удивление спокоен. Иногда нет. Все зависит от силы и глубины поражения. От силы – это понятно, насколько внезапно, ужасно или сверхъестественно свершившееся событие, настолько же обладает мощностью полученное от него впечатление. Как если бы вы угодили, совершенно неожиданно и в совершенно безобидном месте, в свидетели террористической диверсии – вас, к счастью, лишь краешком задело, оглушило слегка, но вы видели: на ваших глазах разлетелись в кровавые клочья невинные человеческие тела, кругом гарь и огонь, крики боли и детский плач, ничего-ничего подобного никогда не случалось с вами раньше, вы вообще рядовой усредненный обыватель, как жить дальше? Как переварить, не спятить, не записаться в черносотенцы, не шарахаться в ясный полдень от собственной тени? Но это все о поражении очевидном, при котором сила его соответствует вполне его глубине. Соответствует по достоверности, а это немаловажно. Глубина же впечатления – есть действительное мерило его истинности. Если пояснить, то это так: к примеру, тоже прямо на ваших глаза, в некоем храме левитирует в крестообразной позе святой, ну или выдающий себя за такового, богочеловек. Высоко, прямо под куполом он парит над затаившей дыхание публикой, над задранными в изумлении головами, над тихой гипнотической музыкой, над преодоленным мирским и досужим. При полном допущении достоверности происходящего события, вариантов нет – любой свидетель получит нервный шок, может не слишком великой зрительной силы – разве «ух, ты! и впрямь полетел!», однако, небывалой глубины, то есть до переворота всех жизнеобразующих основ, до остова бытия, до подножия веры – рухнет на колени и примет чудо вместе с царствием небесным. Это в идеале. На деле же – никто никуда падать не станет. И ни в какое царствие небесное не уверует. А все почему? Потому. Что не верит до конца. Или не верит вообще. Что святой тот и впрямь летает сам по себе. Оттого зритель смотрит больше с любопытством, как на интересный трюк, и с не вполне чистым ожиданием – упадет, не упадет. А если упадет, что будет дальше? Разобьется или так, незначительные повреждения. Лучше первое, оно захватывающе, особенно если никогда не доводилось видеть раньше, как это выглядит – разбившийся о каменный пол мертвый человек. Поэтому глубина полученного шока не всегда соответствует силе его мгновенного воздействия. Мощная страховка укоренившихся в сознании, привычных представлений заставит выбирать из всех возможных объяснений события, самое что ни на есть обыденное.