— Хорошо, — нахмурился Николай. — Кем же мне в мандате назваться? Комиссаром Ивановым или каким-нибудь Гольдбергом?
— А не надо Ивановым, не надо Гольдбергом. Сносыревым и назовитесь. Он, как с Урала приедет, так и наколется на наш гвоздик. Нет, ещё лучше: мы вас, так и быть, Гольдбергом назовем, а того, кто вам бумагу эту выписывал и печать на ней ставил, Сносыревым. Заверим числом задним, ещё до его отъезда обозначенным. Ну, неплохо ваш верный слуга измыслил?
Николай полупрезрительно улыбнулся:
— Что ж, ваши способности достойны не просто похвалы, но и восхищения.
Он не хотел скрывать своей недоброжелательности к этому человеку, но чувство досады на самого себя из-за необходимости пользоваться услугами того, кого презираешь, умеряло неприязнь.
— Если хотите, послезавтра я принесу вам мандат на это самое место, в десять утра. — Тон Лузгина был предупредительным.
— Идет, — коротко сказал Николай, бросил в воду окурок и стал подниматься по гранитным ступеням.
Через два дня после этого разговора к воротам Выборгской тюрьмы, мягко шурша резиновыми шинами по слежавшемуся снегу мостовой, подкатил четырехместный экипаж, с которого ловко соскочили двое мужчин в кожаных на меху куртках, в барашковых папахах со звездами, со шлепающими по бедрам лакированными коробками маузеров и решительно направились к дверям караульной части.
— Комиссар Гольдберг, Чрезвычайная комиссия, — резким движением выдернул из внутреннего кармана куртки какой-то лист бумаги тот из мужчин, кто был пониже и постарше своего спутника, статного красавца с заломленной на затылок шапкой, с папиросой во рту, смотревшего на караульных с наглым вызовом и готовностью набить морду каждому, кто хотя бы искоса посмотрит на него.
— К коменданту вам надо пройти, — одышливо заявил пожилой начальник караула, прочитав протянутый ему документ и продолжая другой рукой держать стакан с горячим морковным чаем. — Онищенко, проводи товарищей.
В сопровождении караульного с винтовкой, взахлеб сообщавшего дороiгой «товарищам», сколько баб сидит в этой тюрьме да какие они до мужиков жадные и охочие, Николай и Томашевский, понимавшие, что именно сейчас, у коменданта и будет проверено качество работы Лузгина, вошли в здание тюрьмы, прошли по коридору нижнего этажа и скоро были введены в сводчатую комнату с зарешеченным окном. Комендант, молоденький, худенький, почти мальчик, вскинул голову, когда его, сидящего за небольшим, совсем детским письменным столом, застали вошедшие Николай и Томашевский, сопровождаемые караульным.
— По вашу душу, товарищ Лапин, — пробубнил красноармеец, — из чеки пожаловали…
Сказал — и вышел в коридор, а Николай смело шагнул к коменданту, по-товарищески протянул для приветствия руку, а потом подал и свой мандат. Мальчик долго читал, нахмурясь и озадаченно потирая свой безволосый подбородок.
— Так, Вырубову, говорите? Она у нас политическая, важная птица. А что ж это Сносырев с председателем этот вопрос-то не согласовал? У нас для переводки ещё и подпись председателя Петроградской Чрезвычайной комиссии требуется, а тут — нет её, и все — нелады…
— Да бросьте вы волокитничать, — уговаривающим тоном сказал Николай, выискав в своей памяти это никогда не употреблявшееся им канцелярское словечко. — Сносырев — тоже человек в Чрезвычайке немаленький контрольно-ревизионной коллегией заведует. Выдавайте, комендант, нам эту контру, и мы уезжаем. Ей-Богу, некогда ждать…
Этим своим нетерпением он, как видно, лишь усугубил сомнения коменданта.
— Нелады, — повторил комендант, стремясь придать своему полудевичьему по тону голосу как можно больше грубой мужской весомости. — Вначале позвоню на Гороховую…
И комендант взялся за трубку телефонного аппарата, притулившегося на его неудобном крошечном столе. Николай, точно и не видел он прежде в своей жизни разницы между жизнью и смертью, лишь глазами показал Томашевскому на юношу, честно исполнявшего свой служебный долг, и Кирилл Николаевич, только и ждавший сигнала, как огромная кошка, мягко и стремительно, в два шага оказался за спиной коменданта, широкой своей ладонью накрыл сразу рот и нос парня, глаза которого стали необыкновенно широкими, другой рукой схватил его правую руку, державшую телефонную трубку. И недолго судорожно лапал пальцами левой руки комендант свою новенькую желтую кобуру, в неудобной позе силясь расстегнуть её. Но вот уже эта рука как плеть упала вдоль худенького, обмякшего от удушья тела и закачалась, точно маятник. Усадив, осторожно и легко, тело на стул, утвердив мертвую голову на сложенных на столе руках, Томашевский оглянулся, будто ожидая в качестве награды хотя бы одобрительного взгляда, но увидел, что Николай, сильно закусив нижнюю губу, смотрит на зарешеченное окно.
— Уходить надо, — шепнул Томашевский, и они вышли в коридор, к часовому, оставив в сводчатой комнате того, кто сильно был похож на спящего человека.
— Все в порядке, идем за заключенной, — желая говорить твердо и беззаботно, сказал Николай часовому. — Не хочешь ли, братец, во дворе побыть? Мы быстро, не замерзнешь. Покури вот наших папирос, пока мы ходим.
Караульный, видя щедро раскрытый портсигар, не отказался и заграбастал сразу три папироски, сказав с улыбкой:
— Ладно, постою, только уж поторопитесь — время ныне зимнее.
Только солдат ушел, как Николай и Томашевский, не говоря друг другу ни слова, но связанные сейчас каким-то общим чувством, прислушиваясь к глухим звукам, проникающим в мрачный коридор тюрьмы через стены, свернули направо, потом налево, и тут перед ними открылась огромная, квадратная в плане лестничная клетка, металлические марши которой хитро пересекались, имели мостики, галереи, ведущие, как поняли мужчины, к камерам. Паутина железной сетки закрывала проемы, и все это сложное сооружение, казалось, было измыслено неизвестным архитектором совсем не для чьего-либо удобства, а, напротив, чтобы вызвать у обитателей тюрьмы ещё более сильное чувство подавленности и беззащитности перед безумно страшными вещами, которые назывались «люди», «правосудие» и "жизнь".
— Наверх, к тем камерам! — указал рукой Николай на лестницу, круто уносящуюся вверх, хотя он и не знал, почему именно эта дорога привлекла его. Они взбежали на одну из галерей, где сразу же увидели двух надзирательниц, одетых в гимнастерки и мужские штаны, заправленные в сапоги.
— Где Вырубова, мы из ЧК! — подошел к одной из них Николай.
Предоставить свой мандат он не мог, потому что бумага так и осталась лежать на столе убитого коменданта.
— Здесь нет такой, — отрицательно покачала головой женщина с темным, испитым лицом и сиплым голосом.
Но голос Николая был услышан не одной лишь надзирательницей — тотчас в камерах-одиночках, крошечных, с зарешеченными окошками, началась какая-то возня, послышались чьи-то сладострастные вздохи, исторгаемые измученными долгим воздержанием женщинами — воровками, убийцами, проститутками с источенными сифилисом лицами. Те, кто слышал шаги проходящих мимо их камер мужчин, бросались к железным дверям, приникали к окошкам. Глаза женщин горели огнем животной страсти, они выли, как волчицы, бросая вслед проходившим:
— Ну куда вы, дядечки! Такие хорошие мужички!
— Ко мне, ко мне зайдите! Меня, меня возьмите!
— Кого ищете, соколики? Какую Вырубову, а? А я тебе шо, хуже? Глянь-ка, покажу тебе одну штучку, ну-ка, посмотри!
Николай и Томашевский пытались выяснить у них, где находится политическая Анна Вырубова, но женщины или бесстыдно кривлялись, или начинали браниться по-черному, плевались, задирали подолы своих арестантских платьев, и вся тюрьма, включая самые дальние закоулки, охваченная каким-то бесовским пылом, пламенем болезненного возбуждения, выла, и вой этот прокатывался волнами из одного угла здания в другой. Надзирательницы хрипло кричали на заключенных, грозили им карцером, расстрелом, но вой не мог уняться, и Николай, никогда прежде не видевший буйства толпы, был подавлен общим безумием.