— Серж, — даже не повернул он к Муравьеву головы, — ты говорил мне, что мы будем толковать с глазу на глаз.
— Базиль, не беспокойся. Это — моя правая рука, прапорщик Полтавского полка Мишель Бестужев-Рюмин. И ты будь спокоен, Миша — перед тобой капитан восемнадцатого егерского Василь Сергеич Норов.
Офицеры пожали друг другу руки, хотя Мишель и не сумел скрыть в своем взгляде ревности. Он немало слышал об этом Норове: герой, под Кульмом французская пуля, угодив ему в ляжку, прошла навылет, а Базиль, перевязав рану носовым платком, продолжил атаку — теперь ордена святых Анны и Владимира, о которых Мишель только грезил, украшали грудь Норова, мундир же молодого прапорщика все ещё был девственно чист. Не мог Бестужев-Рюмин, ревниво глядящий на капитана егерей, не вспомнить и того, что послужило переводу Норова из гвардии в армию — вся армия уже целый год толковала об этой истории. А случилось чрезвычайное: во время смотра в Вильне великий князь Николай, придравшись к чему-то, сделал Базилю грубый выговор, и Норов не смолчал, не попытался смущенно оправдаться, а просто вызвал брата императора на поединок, заслав к нему секундантов. Но разве мог великий князь дать сатисфакцию простому капитану? Правда, была задета честь полка, и офицеры договорились, бросая жребий, подавать в отставку через каждые дня дня. Блестящий, хорошо вымуштрованный гвардейский полк стал разваливаться, и даже сам командин дивизии генерал Паскевич не мог успокоить разгневанных офицеров. Сам император узнал об этом скандале и поспешил урезонить Николая, сказав, что грубый тон в обращении с офицерами не уместен. Скрепя сердце, Николай послал за Норовым, попытался обласкать его и утешить, да только позволил себе фразу:
— Ах, Норов, если ты знал, как порою обращался со своими маршалами Наполеон, так не сердился бы и на мою горячность!
Базиль же, усмехнувшись (говорили, что так оно и было), ответил:
— Ваше высочество, но я столь же мало похож на наполеоновского маршала, как вы — на императора Франции!
И теперь этот гордый и смелый Базиль Норов стоял в убогом дощатом бараке перед ним, Мишелем Бестужевым-Рюминым, готовый выслушать то, что хотели предложить ему главари тайного общества.
— А теперь, Базиль, я перехожу к главному… — заговорил Муравьев-Апостол, движением руки приглашая Норова сесть на неуклюжий табурет, но Бестужев-Рюмин, так и не выпустив из руки чубук, сделал порывистое движение в сторону Сержа, будто пытаясь этим прервать поток слов единомышленника, и с приглушенной горячью сказал:
— Рано, Сережа, рано! Или не говорили тебе, что к господину капитану намедни сам Николай Павлович изволил заходить? Так пусть вначале господин Норов нам расскажет, о чем они с ним тары-бары разводили. Али не знаешь, что смолоду они дружны были, в бирюльки вместе играли?
Норов метну на Мишеля горячий взгляд, полупрезрительно сказал:
— Что ж с того, что играли? Да, было дело, когда я ещё в Пажеском корпусе учился. Ну так в чем повинен? Матушка Николая, Мария Федоровна, меня среди прочих воспитанников выделила да и в друзья сынку назначила. Отказаться, что ль? Ну, стал я с Николаем в солдатиков играть, из пушек игрушечных стреляли, крепости строили. Да только однажды стал я побеждать, а Николаша, видя это, губки свои поджал, злостью да обидой весь налился и моих солдатиков возьми да и смахни — спесь великокняжеская в нем взыграла.
— Ну, а ты? — глухо спросил Муравьев.
— Я-то? — усмехнулся Норов. — А в рыло великому княженку так и врезал, он — в мое, покатились по полу, сцепившись, еле нас растащили. Но после случая оного меня от особы августейшей поспешили удалить. А касаемо посещения меня Николаем Павловичем, который как главный по инженерной части прежде императора в Бобруйск приехал, так и впрямь — был у меня, примирения искал, говорил, сколь вольготней жизни гвардейцев петербургских: побалуются летом в Красном Селе, в лагерях, а потом — в столице живи да токмо в караулы дворцовые ходи, нехлопотные и приятные. О кухмистерских роскошных рассказывал, об актерках…
— Или не соблазнились? — не скрывая ехидства, спросил Мишель.
— Нет. Пусть уж грязь белорусская да избушки заместо квартир петербургских, лишь бы только не под пятой державных глупцов сидеть. Не по моей натуре бытие сие.
Муравьев кинулся к Норову, страстно обнял его, голову в сторону Бестужева скосив, сказал, блестя слезами, мигом подернувшими его красивые глаза:
— Ну, Миша, и ты ещё сомневался в этом офицере? Он самодержавно больше нагего ненавидит, деспотию чует не понаслышке, а собственным нутром гадость её прочувствовал. А ты гримасы недоверия корчишь. А все от младости лет да от неопытности. Наш Василий Норов, наш, и так же не приемлет унижение народа, поселения военные, воровство да казнокрадство. Нет, не гони его, Миша, не гони!
— Бестужев-Рюмин сумущенный, устыдившийся собственного злосердечия, проистекавшего, как он сам понимал, от одной лишь зависти к герою-капитану, выколачивая из трубки выгоревший табак, проговорил:
— Ладно, Серж, гнать господина Норова не стану. Выкладывай ему, что от него хотели. Да не велишь ли ты вначале денщику поставить самовар да и водки принести. Беседа, смекаю, долгой да трудной будет.
Муравьев-Апостол, страшно довольный тем, что его молодой соратник проникся наконец доверием к такому нужному для д е л а человеку, как Базиль Норов, кинулся к сеням весь радостный и возбужденный, дверь распахнул и прокричал:
— Федька! Федька! Да где же ты, шельмец?
— Да здесь я, вашесывородие, куды ж мне деться…
— Ставь самовар да в шинок слетай за портером, бутылок десять возьми, а водки уж не надобно! — И, обращаясь к офицерам, с улыбкой добавил: Водка в сем серьезном разговоре только помехой станет.
Скоро в сенях загудел самовар, явился портер в бутылках узкогорлых, зеленого стекла. На столе закуска появилась — хлеб, белорыбица слабого посола, выловленная в Бобруйке. Федька ловко выбил пробки, и по жестяным походным кружкам расплескали темный, духовитый портер. Норов, снявший кивер, примостивший его на соседний табурет, одной рукой проигрывал султаном, другой за ручку мятой, видавшей виды кружки взялся:
— Ну, так за что же выпьем, господа?
Серж, весь говорящий от радости и нетерпения, кружкой своею ударил о кружку Норов так сильно, что расплескалось пиво, но даже и не обратил внимания на это Муравьев-Апостол, заговорил со страстью, но приглушенно:
— Ах, Базиль, не знал бы ты, как рад я! Вижу, что дело наше окончится удачей, и ты этому окажешь содействие прямое.
— Ну так в чем же суть дела? — пригубив потртер и губы облизав, спросил егерский капитан, осознавая свою значимость, хоть и не знал пока, что делать нужно.
— А вот в чем! Ты задачи и цели общества нашего знаешь по тем запискам, что я тебе давал читать. Знаю, что самодержавие тебе ненавистно так же, как и нам, и вот настало время прекратить все пустые разговоры и действовать начать!
Вдруг нервное лицо Муравьев-Апостола как-то внезапно перекосилось, точно от испуга или внезапно явившейся мысли. Он поднялся с табурета, подскочил к двери, что вела в сени, приоткрыл её, прислушался, вздохнул облегченно: «Нет, почудилось…» — назад вернулся, строго заговорил:
— Если не ты окажешь нам содействие, Базиль, то и не на кого больше будет положиться. Завтра, сам знаешь, в крепость приезжает император, и, если вознамерился ты посвятить себя установлению в России республиканского правления, то должен будешь оное совершить. Роту егерей, коей ты командуешь, как известно, поставят на ночной караул в доме, где разместится Александр. В твоих руках судьба державы…
— И все-таки пока не понимаю, — улыбался Норов, потягивая из кружки портер.
— Как не понимаешь?! — вспылил Бестужев-Рюмин. — Да он смеется просто! Эдакое недомыслие изображает!
Прапорщик даже вскочил со стула, с кружкой, расплескивая пиво, метнулся туда-сюда, но сильной рукой Сержа был возвращен на место.
— Сердце свое уйми, Мишель, — властно сказал Серж. — Сейчас Базилю я все растолкую. Ну, слушай… Ночью, находясь на карауле, пройдешь ты в спальню Александра, осторожно, тихо его разбудишь, дуло пистолета ко лбу его приставишь и скажешь так: «Ваше величество, вы арестованы». Уверен, у императора поджилки затрясутся, и он на все пойдет…