— Ваше… царское…
Петр его прервал:
— Кто из людей начальных ныне обретается при лагере? Как найти?
— Господин фельдмаршал Шереметев, вон тот его шатер, — махнул рукой прапорщик. — Воевода Петр Матвеевич Апраксин, окольничий — чуть подале…
— Меншиков Александр Данилыч здесь? — спросил Петр строго.
— Нетути, с вами ж, государь всемилостивейший, да с остальным войском пожаловать должен был бы…
И в тупых, послушных глазах прапорщика застыло недоумение.
Петр направил коня к шатру Бориса Петровича. Часовой, что стоял у полога, то ли не признал в Петре царя, то ли приказ фельдмаршала настолько уж был строг, что не подчиниться караульный не посмел. Сказал:
— Не велел впускать. Еще почивать изволють…
— А я вот возьму да и пройду… — соскочив с седла и кидая поводья часовому, ледяным тоном сказал Петр.
В шатре было темно. Оконца призанавешены. Слышался длинный, с подсапываньем и с прихлебами храп. Петр подошел к широкой фельдмаршальской постели. Рядом с уже седоватой головой Борис Петровича узрел женскую головку со взбитыми, распущенными по подушке густыми прядями.
— Борис Петрович, а Борис Петрович, — несильно потолкал Петр Шереметева в плечо, — а Нотебург-то не проспишь? Гляди, слава-то другим достанется.
— Да пошел ты к черту, — с зевком, сквозь сон промолвил Шереметев. Катюша, принесла бы квасу — душа, как в огне адском, пылает со вчерашнего.
Женщина, будто и не спала, ловко, не стесняясь постороннего мужчины, в одной коротенькой рубахе спрыгнула с постели, зачерпнула ковшиком в бадейке и протянула квас с улыбкой Шереметеву, говоря:
— Кушай, свет мой, кушай, полегчает…
Но только Шереметев, опорожняя ковшик, стал задирать подбородок и поднимать глаза, как увидел фигуру стоявшего Петра. Не разглядел вначале в нем царя, крикнул:
— Кто таков? По какому праву в фельдмаршальский шатер вломился? Караульный!
Но Петр сказал сурово:
— Долго почивать изволишь, господин фельдмаршал! Али с Ивашечкой Хмельницким вчера премного воевал? Государя своего не признаешь?
Борис Петрович испуганно вскочил на постели. Прокричал:
— Катька! Вон из шатра! Вестовой, штаны, камзол, кафтан неси! Что ж, сволочи, не доложили, что прибыл государь? А ведь ты, Петр Лексеич, курьером свои предупреждал: приеду с войском в лагерь токмо через три дни. Что ж, все дела на Ладоге управил?
Петр, улыбаясь, присел на краешек кровати, трубку достал, стал набивать, долго молчал, а потом сказал:
— А я не с Ладоги к тебе, Борис Петрович, а из Ковни.
— Как… из Ковни? — изумился Шереметев, натягивая свои фельдмаршальские штаны.
— Да так вот… Семь дней без просыпу скакал, скольких лошадей загнал, а вот приехал же, да и поранее того, кто… с Ладоги.
Шереметев ничего не понимал, но пальцы, которыми застегивал он многочисленные пуговицы своего нарядного камзола, не слушались, будто превратившись в древесные сучки.
— Ничего я, ваше царское величество, из слов ваших уразуметь не в силах. Как из Ковни? Как из Ладоги?
Петр, не отвечая на вопрос, спросил:
— В лагере хоть кто-нибудь по-шведски понимает?
Шереметев пожал плечами:
— Есть один тут, Кениксеком звать, саксонский он посланник. Вроде по-свейски соображает.
— Ну так зови его.
Посланника Кенигсека, захотевшего своими глазами видеть штурм Нотебурга, ждали долго. Видно, важность и неприкосновенность своей персоны он осознавал вполне, поэтому вначале призавил парик, припомадил узенькие усы, облил себя духами. В шатер вошел петухом, но чуть увидел Петра, сразу низко закланялся ему, заулыбался, что-то забормотал по-немецки.
— Ты будешь Кениксеком? — спросил Петр.
— Я, ваше царское величество, — кланялся посланник, — с самого рождения.
— Шведский изрядно разумеешь?
— Вполне, как свой родной немецкий.
— Ну так вслух читай, что здесь прописано. — Из внутреннего кафтанного кармана Петр вытащил конверт, залепленный пятью зелеными сургучными печатями, и сказал, обращаясь уже к обоим: — Ты, Кениксек, и ты, Петрович, смотрите: чьи гербы на печатях?
Поочередно покрутили пакет в руках, и Шереметев, плечами пожимая, проговорил:
— Мнится, шведские гербы. Но что с того?
— Сам ломай печати! — Петр приказал. — Вынимай письмо.
Шереметев подчинился. Бумага, что в конверте сложенной лежала, вскоре извлечена была на свет Божий.
— Чьи печати на письме? — вновь вопрошал Петр Алексеич.
И Шереметив, и Кенигсек признали, что видят шведские королевские печати, но Борис Петрович, все больше хмурясь, — не нравилось ему письмо, не нравился весь этот разговор про Ковно, — твердо у Петра спросил:
— Уж не курьером ли ты королевским заделался, Петр Алексеич?
Дерзкая эта фраза, будь она сказана при других обстоятельствах, стоила бы Шереметеву по крайней мере пожизненного заточения в монастыре или кнута, но теперь Петр лишь ожег фельдмаршала диким взглядом, сквозь зубы процедил:
— Нет, не курьером я был у короля, а его генералом, опосля того, как вы меня, законного русского государя, под Нарвой чуть не задушили. Вот и ушел я к Карлу, Августа бить помогал…
— Хорошо помог, я слышал, — тихо промолвил Шереметев, пристально вглядываясь в его лицо, и, убедившись, что перед ним действительно подлинный Петр, спросил: — Ну, а что за письмишко такое привез ты нам, Петр Лексеич, от супротивника нашего, с коим мы воюем? Слыхал, наверно, как я Лифляндию-то разорил?
— Слыхал! — зло сказал Петр, которого до сих пор терзали угрызения совести за то, что он в это время был на стороне врагов России. — Пусть Кениксек прочтет письмо!
Кенигсек, водрузив на нос извлеченные из камзольного карманчика очки, приосанился и стал читать:
«От его королевского величества, истинного властелина всех Шведских земель, Карлуса Двенадцатого.
Бояре, дворяне, все именитые и не именитые люди Московии, а также все их духовные пастыри! Должны вы знать, что ныне правит вами не истинный государь, царь и великий кзянь всея Великия, и Малыя, и Белыя Руси, а майор шведской службы Мартин Шенберг, имеющий с истинным царем Петром Алексеевичем сходство немалое в лице и теле, и речах. Настоящий же царь Петр, будучи мною задержан ненадолго для приятного со мною препровождения времени, возвращается к вам, московитам, чтобы править, как и прежде, справедливо и милостиво, честно и боголюбиво. Война, развязанная Богопроклятым изменником Шенбергом ради собственной корысти, ради страданий и бедствий ваших, несущая народам нашим одно лишь горе, должна быть закончена немедленно. Между Московией и Швецией должен восстановиться Долгий мир, наградой же Москве станут земли в Ингерманландии, отнятые когда-то у русских шведским оружием и которых вы сейчас добиваетесь оружием же. Поклонитесь возвернувшемуся к вам истинному государю, будьте смиренны, и Бог осенит своей дланью оба наших государства, кои должны жить в мире и покое.
Карлус Двенадцатый Шведский».
Молчание, казалось, никогда не прервется. Только легкое, смущенное покашливание Шереметева нарушало его. Наконец проговорил Петр:
— Ну, каково, господа? Верите ли вы сему письму иль нет?
Шереметев тихо молвил спустя синуту:
— А выйди-ка отсель, господин Кениксек, да о том, что прочел, язык за зубами держи, а то не токмо зубов лишишься, но и самой головы.
Кенигсек понял, быстро-быстро закивал, попятился, кланяясь, к пологу шатра и растворился за ним. Шереметев же, не глядя на Петра, спросил:
— Квас пить будешь? Чай, запарился с дороги.
— Налей.
Когда уже сидели за столом, за ковшами с клюквенным, на имбире квасом, Шереметев, долго молчавший, вдруг сказал:
— А не нужон ты нам, Петр Алексеич…
Петр из-за стола вскочил так, что опрокинул ковшик — квас полился на стол, со стола на лазоревые штаны Бориса Петровича.
— Как… не нужен? Я же ваш… царь природный. За сии слова, боярин, на виску[35] пойдешь, под топор!