— Ну… буде, пожурил — и ладно, — примирительно сказал. — Теперь же, генералы, внимайте слову государя истинного своего. — Нет, не заметил, как улыбнулся Шереметев, как осклабился Данилыч. — Завтра, Борис Петрович, и ты, Яков Федорович, должны вы будете людей повести на приступ. На бастион Гонор пойдете. Знайте, что не токмо артиллерия Гонора палить не будет, ибо некто, о ком вам знать не надо, дырки запальные прочно заклепает. Но, что того важнее, найдете вы открытыми ворота. Сей плезир тот же вам человек доставит, я сиречь. Завтра же Нарву возьмем на шпагу, а после запремся в ней и встретим со всем учтивством войско Карла, рыло ему намоем, а после, к весне уж, в Курляндию и в Ингрию пойдем!
Петр взглядом своим горячим искал поддержки, сочувствия, думал увидеть радость на лицах военачальников войска своего, но видел лишь или тупое равнодушие, или открытую насмешку. Все молчали.
— Да что вы, козлы рогатые, не верите мне? Правду говорю — открыты ворота будут! Сам открою их!
Ложкой деревянной постукивая по столу, будто палочкой по барабану, заговорил Борис Петрович:
— Царь милосердный, а дозволь вопрос тебе один задать.
— Ну, задавай, Петрович, да токмо поскорей. Мне уж время возвращаться.
— Вопросик же мой таким выходит: скажи, какого рожна ради ты оказался в Нарве? Был-был при нас, хоть и худо, но воевал, а тут исчез да вдруг и воротился… из града вражьего. Сие уразуметь не в силах. Или предался ты шведской службе, что зрим мы ясно по твоему мундиру? Или… снова нам каверзу готовишь? Вначале нас сюда привел и на приступ-то даже не разрешил сходить ни единожды. Таперя же ладишь хитрость новую — всех нас, точно мышей, хочешь заманить в чулан, где ни единой дырки нет, а после взять да и дверь захлопнуть! Ай, немалое имеешь ты проворство, государь наш! Токмо мы тебя давно уж рассчитали, как ты ни пытался нам втереть своим мудроглаголеньем необходимость и стрелецких казней, и брадобрития с ношением немецкой одежонки, и войны со шведами. Знай, что никем иным тебя не признаем мы, а токмо подосланным от шведов шпионом, коего они послали, чтоб погубил он народ русский. Долго мы молчали, думая тебя направить на путь служения Рассее, но, видим, просчитались. Таперя же время кончилось твое. За козни все свои в Москву ты поедешь в кандалах, а там допрос и непременную расправу учиним тебе!
Шереметев сам не ожидал, что наговорит такое. Давно уж у него в душе варилась, вызревала такая речь. В сердце радовался он не раз, проговаривая про себя её, — сладкой патокой истекало сердце, когда представлял Борис Петрович лицо самозванца, слушающего слова такие, и вот случилось. Правда, видел он, что товарищи его речь поспешную совсем не одобряют, но видел также Шереметев, как неуемной судорогой кривится лицо того, кто называл себя государем. Губы прыгали, глаза безумные чуть не лезли из орбит, брови взлетели на середину лба, весь шатается, руки страшно растопырил, будто собрался облапить грубияна и изменника.
— Борис Петрович, — заплетаясь, заговорил, — да ты что ж несешь такое…
Шагнул вперед на ногах одеревенелых, но больше ни говорить, ни шагать не стал — видно, и тех шагов хватило: жало мигом выхваченной шпаги поймало на мгновенье свет свечей, со звуком тугим и сочным резануло воздух, описало полукруг, и непременно бы кромка точеная клинка снесла бы Борису Петровичу полголовы, если б не пригнулся он, как и тогда, в палате Грановитой, когда уйти старался от удара посохом.
— Раб! Холо-оп! Убью-у! — завопил царь Петр, делая замах вторичный, но опустить клинок ему не дали — со всех сторон насели на него, повисли на руках Данилыч, Долгорукий, Бутурлин. Точно псы охотничьи, озверясь от долгого ожидания расплаты над ненавистным Шведом, опрокинули они Петра, повалили на дощатый пол избенки, шпага, вырванная из руки, с лязгом полетела в угол. Данилыч кулаками, яро, люто, потому что долго лелеял в себе расправу над самозванцем, бил Петра в лицо, а Петр, никак не ожидавший такого приема от своих, от подданных, к которым так стремился, которым так хотел помочь, огромными и сильными ручищами пытался защищаться, страшно матерился, обещал всех на кол посадить, плевался, плакал, скрежетал зубами. И вот сила дикая его возобладала над жаждою мести всех четырех. Вначале встал на четвереньки, стряхнул с себя Данилыча, Бутурлина, пытавшегося руки ему вязать, встал с одного колена, потом с другого. Рыча по-медвежьи от обиды, гнева, схватил за ножку стул, что стоял неподалеку. Крутанул над головою, описывая им круги, разогнал по углам избы тех, кто пытался его схватить. После, с оскаленными зубами, огромный, под самый потолок избы, уже с выражением великого горя на лице, об пол бросил стул с такою силой, что разлетелся тот на части. Тяжело дыша, с клокотаньем в горле, произнес:
— Ну же… зачтется вам сие… изменники! На кого руку подняли…
Резко повернулся и быстро вышел из избенки.
Долго Данилыч, Шереметев, Долгорукий и Бутурлин стояли в разных углах избы. Все ждали, что явятся сейчас профосы, чтобы отвести изменников и хулителей царя под стражу. Ждали, наверно, с полчаса, но, странно, никто не пришел.
Алексашка рукой по лбу провел, растрепанные волосы пригладил, рассеянно взглянул на товарищей своих.
— Бояре, а ведь не придет за нами царь со стражей…
— Сие отчего же? — Долгорукий пробубнил.
— Оттого, что… истинный то был Петр Алексевич, а мы его вязать хотели. Мы Шведа били, а он думал, что мы на помазанную его особу посягали. Ушел, не стерпел измены…
Но Шереметев так стукнул рукою по столу, что в мисках щи подлетели кверху:
— Не бреши, Данилыч! Сам сын конюхов, так полагаешь, что и государи могут шведские кафтаны надевать да во вражьем городе сидеть? Пушки он, видишь ли, клепать решил, ворота самолично отворять! Полагаешь, что сам царь природый совесть настолько бы презрел, что шведам передался, когда мы воюем? Швед то был, боле некому, и новый обман он для нас чинить собрался, но не дали ему воли! Таперя же, коль раскрыли мы его, не явится к нам больше. Нам же, если попробует на казнь послать, надобно держаться вместе и войско все против него поднять! Откроем полкам, кто ими управлял, выйдем из-под Нарвы, а дале — Собор в Москве решит! — И перекрестился широко и истово.
* * *
Как удалось десятитысячной армии Карла подойти к укрепленным русским позициям столь незаметно и близко, никто и сообразить не смог. Наверно, часовые за вьюгой, что разыгралась в то утро, не углядели приближения врага. Писк рожков, треск барабанов, выстрелы и крики наседавших на русские рогатки раздались разом. Солдаты, стрельцы выскакивали из землянок, офицеры спешно строили их в линию, от неожиданности путая команды. Быстро двигая шомполами, трясущимися руками солдаты заряжали ружья, построясь редкой цепью, стреляли в наступавших, но шведы, горящие отвагой и настропаленные напоминаньем Карла, что московиты — воины плохие и сразу побегут, прорвали цепь русских быстро. Первыми дрогнули стрельцы, меж которых давно уж ходили слухи, что царь-антихрист их предал, побежали. Где попадались офицеры-иноземцы, резали, кололи багинетами, секли бердышами. Еще и приговаривали:
— Вот вам, немцы, за немецкого царя!
Дрогнула и двинулась назад дивизия Головина, храбрый Вейде пытался противостоять, но сам был ранен, и его дивизия бежала, бросившись к реке. Там, не страшась воды холодной, не покрытой льдом, бросались в волны, давили один другого, ввалившись в воды огромной массой, обезумевшей от страха, неуправляемой, потерявшей и царя, и командира. Тысячи солдат нашли конец в быстрых, бурлящих водах норовистой Наровы.
Но остановили стремительное наступленье шведов полки гвардейские, Преображенский да Семеновский. Сомкнувшись плотными рядами, плечом к плечу, стиснув зубы, гвардейцы отражали все атаки стрельбой и багинетами, но по войску, от солдата к солдату, от офицера к офицеру, от генерала к генералу уже летела весть, что герцог фон Кроа, командующий всей армией, генерал Алларт, генерал Штейнбок перешли на сторону врага.