Он, в надежде на свое служивое прошлое, пробовал пробиться и в профком, и в факультетское бюро комсомола, однако получил решительный от ворот поворот. Там и без него хватало нахлебников, старшекурсников из тех же дембелей, которые совсем не желали вот так запросто делиться куском. Можно было бы и выгодно жениться, но такая возможность при трезвой оценке принималась им как нереальная. Кому он нужен, оборванный и зачастую голодный, без лишнего гроша в кармане, к тому же при самых лестных допущениях и благоприятном освещении мало сказать, что не красавец. Соблазнять состоятельных девушек ему получалось нечем решительно. Оставалось одно – обзавестись полезными друзьями. Но и это оказалось не просто.
Не только в группе, да и в общаге, где он жил, им пренебрегали и слегка даже презирали. А соседи по комнате, двое приезжих профессорских сынков, и вовсе открыто насмехались. За удручающую бедность, за неблагодарный вид, за странные, еще армейские привычки, и уж само собой за то, что он деревенский, был куда способней в науках, чем они, папенькины дети. Каждое утро, ровно в шесть, он поднимался безо всякого будильника, застилал кровать по казарменному образцу, и отправлялся на получасовую пробежку в любую погоду. После, поев жидкой сметаны с хлебом, еще сидел за книгой до начала учебных занятий. Не курил и не пил, за отсутствием лишнего времени и средств. Жил только на одну, повышенную, но все равно копеечную стипендию. Из коей притом умудрялся выкраивать крохи и покупать дешевенький билет на галерки театров и концертных залов. Ничего не попишешь, в его станице с культурой дело было «швах», и зияющие дыры приходилось латать самому. Три вечера в неделю он подрабатывал вахтенным дежурным общежития, и полагающиеся за этот необременительный и необязательный труд сорок рублей отправлял маме и брату Гошке, зная, что с его отъездом жизнь их стала совсем сиротской. Большего для них Дружников сделать пока не мог. Некоторые, жадные до денег, ребята из общаги устраивались и на более прибыльные места, ночными вагонными грузчиками, кочегарами, санитарами в морги. Но он не пошел по их пути, и вовсе не из лени или страха перед неприятной и тяжелой работой, ему-то не привыкать вкалывать. Однако он видел и то, что изнуренные ночной сменой, вымотанные физически любители заработать уже не в состоянии были учиться как должно, неизбежно отставали и скатывались в болото хвостов и жалостливых «троек». Дружникова это никоим образом не устраивало. Он предпочитал ходить в солдатских сапогах, пусть дураки смеются, и есть самые простые, далекие от гастрономических удовольствий продукты, но ежедневно отсиживать положенные себе самому пятнадцать учебных часов в день.
В общаге, с легкой и глупой руки его соседей, за ним укрепилось нелепое прозвище «Забегало». За то, что застать его в комнате можно было днем и по вечерам всего на несколько минут, а после он неизменно исчезал в читальном зале, на вахте или по иным своим делам. Когда его в это короткое время о чем-нибудь спрашивали, он, вместо ответа, говорил только: «потом, потом, я еще забегу!», и больше до ночи его не видели.
На Мошкине и Булавиновой он остановил свой выбор совсем не случайно. Наблюдая за ними с интересом и не один день, он мудро рассудил, что они оба почти по-детски наивны и добры, а в то же время серьезны и далеки от глупостей. К тому же он успел нахвататься слухов и знал, в чьей квартире живет Аня Булавинова, кто такой Барсуков, и почему Вилка Мошкин уже второй год, как бессменный комсорг группы. И, обозначив цель, он, тихой торпедой, повел атаку.
Дружников первую точку попадания выбрал почти гениально. Вызвать сочувствие к себе, но так, чтобы Аня и Вилка, из опасения обидеть его, не смогли бы высказывать свою жалость явно. И сами, как бы добровольно, стали искать возможности помочь новому приятелю в его тяжелом жизненном положении.
Вскоре представился и удобный случай. В факультетском буфете во время большого перерыва народа и всегда было пруд пруди, но в тот день особенно. Дружников пробил в кассе свой традиционный стакан молока, с ним и подошел к столику, возле которого стоя обедали варенными сосисками Анечка и Вилка и еще два, хмурого вида, великовозрастных аспиранта. Коротко оскалившись, что должно было изображать дружелюбную улыбку, Дружников, виновато оглянувшись вокруг, спросил, адресуясь более к Вилке, как к старшему в семействе:
– Можно? – и кивнул на кусочек свободного места между Вилкой и одним из аспирантов.
Вилка поспешно и как-то испуганно подвинулся в сторону. Впрочем, Дружников уже привык к тому, что большинство людей именно так и реагирует на его внезапное появление, и не смутился. Поставил на краешек свой стакан, после полез в «сидор», и, ни на кого не глядя, извлек из него бумажный кулек, а из кулька два самодельных бутерброда: домашнее сало на черном хлебе. И преспокойно стал есть и пить.
Через какую-то минуту, краем выпученного глаза он засек их ответную реакцию. Анечка и ее друг что-то уж очень вяло доедали свои сосиски. Тогда он оторвался от собственных молока и сала, еще раз миролюбиво оскалился в их сторону, словно извиняясь за вторжение и причиненные неудобства. Аня и Вилка глаз не отвели, они тоже попытались улыбнуться в ответ. Если бы Дружников был тогда хоть немного в курсе Анечкиного несытого прошлого, то понял бы, что попал даже не в бровь, а в самый глаз, но и без этого знания все шло, как по писаному. Анечка, дожевав без аппетита сосиску, потянулась уже пальчиками к воздушному пирожному «безе», которыми славился их буфет, своему любимому дневному угощению, и, украдкой кинув взгляд на Дружникова с его салом в бумажке, вдруг отдернула руку назад. Она первая и обратилась к нему:
– Олег? – позвала девушка, неуверенно, словно сомневалась, что правильно помнит его имя. Он поднял голову и посмотрел вопросительно. – Хочешь пирожное? Это очень вкусно с молоком.
– Нет, спасибо. У меня свое, – ответил он твердо и нарочито обиженно. Насупившись, уткнулся демонстративно во второй свой неприглядный бутерброд.
– Да нет, ты не понял, то есть, я хотела сказать…, – торопливо залопотала Анечка, чувствуя, что вляпалась в неловкость, – в смысле, я уж так объелась, что больше не могу. А Вилка сладкое не любит. Жалко же, пропадет. Может, ты хочешь?
Получилось совсем плохо, и Анечка это поняла, когда уже договорила. Теперь выходило, что она предлагала еду, которую все равно предстояло выкинуть. И чтоб не пропало добро, отдавала пирожное голодному соседу. Дружников вместо слов ужасно выкатил глаза, и казалось, подавился своим салом. Однако, тут в свою очередь Вилка догадался, что пора спасать лицо и положение, и вмешался:
– Я, правда, сладкое не люблю. А то бы съел. Ты не думай, Анюта не потому пристала, что у тебя сало, а у нас пирожные. Она действительно не хочет, – и, видя, что в чем-то уловил верный тон, и Дружников смотрит на него уже без враждебности, Вилка по вдохновению изменил тактику, – Подумаешь, здесь все друг с другом чем-то делятся. С тарелки на тарелку. А с твоей стороны так даже и нечестно!
– Чего? – словно бы обалдел от неожиданного «наезда» Дружников.
– То! – Вилка, вытаскивая ситуацию, стал развивать успех, – Уже семестр заканчивается, как мы в одной группе, а ты будто на луне живешь. Ходишь один, как Штирлиц. Подумаешь, сало! Если считаешь себя выше всех, значит, так тебе и надо. Тоже мне, гордая бедность. А другие что, не люди?
– Я не считаю себя выше всех, – пробубнил не очень красиво Дружников с набитым ртом.
– А не считаешь, так ешь. Не то, как дам тарелкой по башке, – Вилка позволил себе и рассмеяться, – Нашелся тут. Алеша Пешков.
Дружников пирожное нехотя, но взял. Анечка и Вилка стояли рядом до тех пор, пока он не доел все, до последней крошки. Потом Анечка пригласила:
– Пойдемте все втроем в аудиторию. Места на лекцию занимать. Сейчас у нас «кирпич», – напомнила она. Так в студенческом кругу именовали толстенный талмуд по истории КПСС, – пропускать нельзя, а то влетит крепко.