Вилка о смерти инопланетянина узнал последним. Он тяжко и непростительно для самого себя долго болел после случая во дворе, и никто не решался донести до него печальные вести. Анечка навещала Вилку чуть ли не через день. Приходили Ромка и Лена и остальные свидетели и соучастники злополучных первоапрельских событий. Чаще всех заглядывал Зуля. Так часто, будто собрался поселиться в квартире Мошкиных. Но Вилкина мама была ему рада, ей казалось, что Зуля положительно влияет на лечение.
Хотя ничем особенным Вилку не лечили. Давали бром и почему-то глюконат кальция, а больше ничего. Врачи говорили, что подростковый период и все пройдет само.
О смерти Аделаидова ему никто не рассказывал. Видимо, опасались нового приступа болезни. Зуля, тот и вовсе говорил мало, а больше молча сидел на полу рядом с Вилкиной кроватью и также молча решал напечатанные в журналах шахматные задачи. Зачем он ходил к Мошкиным, будто взрослый на работу, с постоянством и достойным похвал прилежанием, Вилке было совершенно неясно.
О гибели «инопланетянина» Вилка узнал, только вернувшись в школу. В первый же день и в странной, нереальной редакции. Но опротестовывать версию одноклассников Вилка не стал. Ему было все равно, как умер Аделаидов, как подлец или как герой. Его мучили две другие вещи.
Первая непосредственно касалась Ани Булавиновой. Своих отношений с девочкой Вилка никак внешне не изменил, только перестал надеяться и хоть чего-то ждать. Но Анечка в отличие от него ничего и не ждала, и, оттого ничего и не заметила. А то, что пережил Вилка, касалось исключительно его одного. Свое разочарование и свою муку из-за пустых надежд Вилка не выразил вслух, а попросту отвел горестным новоселам приличный угол в самом себе и стал так жить. К тому же, никто не запрещал ему по-прежнему обожать Анечку. Это вообще невозможно было запретить. А, значит, Вилка остался при своих.
Другая вещь, не дававшая покоя, заключалась в самом факте внезапной Борькиной смерти. Логичное, рациональное Вилкино начало доказательно и твердо отгоняло прочь подозрения в непосредственной причастности его к гибели Аделаидова. Ссора и последовавшая за ней драка – это одно дело, а несчастный случай на проезжей части – совершенно другое. В момент аварии Вилка вообще валялся в отключке, потеряв сознание от боли. Единственное, в чем он мог бы себя винить, – мысленно обосновывал Вилка, – так только в том, что не подерись он с Борькой во дворе, тот не бросился бы бежать к дороге. Поэтому если он, Вилка, и считает себя причиной несчастья, то причиной случайной и невольной и оттого ненаказуемой столь жестокими угрызениями совести.
Так думал он днем. И дневная жизнь его протекала в относительном покое. Но ночь диктовала иные правила игры, не имевшие ничего общего с разумными дневными доказательствами, ибо законы ночи были иррациональны и пугающе потусторонни. В кошмарах ночных снов, пусть редких, но до ужаса одинаковых, присутствовал лишь один сюжет. Он, Вилим Мошкин, вознесенный, будто памятник Гагарину на алюминиевой стреле, с протянутой по-ленински рукой, грозный и полуукутанный туманом, возвышается над крошечным и дрожащим в каплях дождя Борькой. И звучат слова, переходящие в крик: «Сдохни! Сдохни, поганый выродок!» – и тут же по непоправимому приказу его руки на Борьку мчится огромный, с дом, мотоцикл, и несчастный, маленький Аделаидов удирает со всех ног и не может удрать. Мотоциклетка, страшная и ревущая колесница, нагоняет его и тут же расплющивает, наматывает на гигантское колесо. А Вилка с протянутой рукой, будто Зевс Громовержец, радостно и жутко хохочет, но тут же понимает, что вовсе ему не весело, и тот, кто хохочет, уже совсем не он, а какой-то другой Вилка, на которого он смотрит со стороны, захлебываясь от накатившей волны ужаса. Тут Вилка обычно просыпался, в поту и с бешено колотящимся сердцем, садился в кровати и глубоко, старательно дышал. Иногда от этого приема ему становилось легче, и Вилка ложился и спал далее, иногда же мучился без сна до утра, перебирая в голове всю коллекцию спасительных, логичных доводов, чтобы унять собственные страхи.
Но, как бы то ни было, все же Вилка был современным ребенком, пионером и атеистом, и в мракобесие не верил. А, значит, не допускал существование сглаза, наведенной порчи и иной черной магии, и потому запрещал себе думать о том, что Борькина смерть имела некую сверхъестественную причину. Ну, в самом деле, была бы у Вилки такая власть над чужой жизнью, разве бы он не знал об этом? Или, к примеру, стал бы терпеть Борькины выходки столько времени? Взял бы и изгнал негодяя с глаз долой. Или выколдовал бы, чтоб Анечка в него безумно влюбилась. Да уж куда там! Он, Вилка, себе и «четверку» по русскому языку наворожить не в состоянии – часами мучается дома с правописанием. А кошмары, что ж! Все же Вилка ненавидел покойного «инопланетянина», и не раз сулил ему черта. Вот теперь Аделаидов взял и помер, а Вилка то жив-здоров, только мучают сны, и то нечасто. И по сравнению с Борькой, дела его очень даже хороши. Кошмарами страдать – не в гробу лежать. Так что, бог с ними, с кошмарами. Приснятся и забудутся.
Однажды, в конце мая и учебного года, Аня, таинственно приложив пальчик к губам, на большой перемене потащила Вилку в дальний конец школьного двора и там рассказала нелепую и «страшную» тайну. Оказывается, Борька не соврал. Оказывается, он действительно перед своей гибелью просил отца-академика за папу Булавинова. И вот, академик вспомнил о просьбе покойного сына. И приглашает папу Булавинова к себе. Не к себе, а к СЕБЕ. Непосредственно, в ученые секретари. С окладом и перспективой написания диссертации, а также плюс ведомственная поликлиника и заграничные командировки вместе с новым шефом.
– Здорово! Вот, здорово! – Вилка так громко завопил в ответ на доверенный ему секрет, что Анечке пришлось сердито одернуть его за рукав куртки.
– Не ори! Чему ты радуешься? Папа-то не согласился!
– Как это, не согласился? – опешил от неожиданности Вилка.
– Так. «Не согласился» значит отказался. Наотрез. Совсем. Понимаешь? – Анечка пристально и значительно посмотрела Вилке в лицо.
– Ой! А как же..? Не понимаю… Ведь папа твой болен, и он так хотел быть снова ученым? А как же..? – Вилка совсем обалдел от такого поворота событий.
– Как, как? Вот так. Заладил, как попугай. Он думает, что мой папа его сыночка чуть что не обожал и это обожание между ними было взаимным. Папа, бедный, сдуру тогда академику лапши навешал про Борьку, мол, он такой-сякой, прямо ангел небесный. Пожалел старика, а тот поверил, тем более Борька за нас просил. Теперь совсем у академика крыша съехала, хочет нас отблагодарить. В память о сыне. Дескать, Боренька так вашу семью любил, особенно Анечку. А Борька у нас до того дня сроду не был, и отца моего в глаза не видел. Не знаю, чего он там академику наплел. А тот старенький, говорит, детей у него уже никогда не будет, и с молодой женой чего-то там у него нелады. И вот он хочет, чтоб мы стали вроде его семьи. Представляешь, так прямо папе и сказал. Совсем с ума сошел, да?
– Вот бедняга! В смысле академик. Он же не знает ничего. Но папа-то твой зачем отказался? Все равно не понимаю, – упрямо повторил Вилка.
– Ты что, нарочно? Я думала ты умный, а ты прямо дурак какой-то. Вот! Это же нечестно. Если папа согласится, то ему придется старику врать, может, до конца жизни.
– Ну и что? Если от вранья всем хорошо будет, то, что ж такого? – не понял Вилка.
– Папе не будет хорошо. И академику не будет тоже. Папа говорит, он все равно рано или поздно поймет, что его обманывают, и станет страдать, а правду не узнает, – грустно сказала Анечка.
– И пусть. Главное, твоего отца вылечат, и у него появится настоящая работа. Хоть какая-то польза от Борьки будет, хоть он и другого желал, – Вилка сказал и сам испугался своим словам. Нехорошо они прозвучали, словно отголоски ночных видений. И Вилка пожалел о сказанном:
– Я не хотел. Прости.
– Да ничего. Я тоже так сначала подумала. А потом поняла: папа прав, нам это не нужно. Лгать за тарелку супа. Противно это, да?