Он изложил, доверил бумаге (компов и прочих электронных приборов он справедливо теперь опасался) существо произошедшего и сущность вопроса – что делать дальше? Написал последовательно. О приходе Собакина. И о своем обманном обещании всецело помогать рыцарям государева плаща и кинжала. И о Дарвалдаеве. И даже о предполагаемом плане общего тройного побега – в Сибирь-матушку, в китайские сопредельные палестины, хоть бы в новообретенный «остров Крым» – там сейчас много народу с неопределенным паспортным статусом, авось, проскочат. И о полотерной машине не забыл, предлагая безумно путешествовать по российским дорогам в американском фургоне а-ля-«домнаколесах».
Пальмира дочитала. А дочитав, вернула листы. Потом подошла к мирно спящей машине, достала – будто бы из рукава, точно шулер-картежник, – тот самый пурпурный шарик, что-то сделала, и вот – полотерная штука тихонько взвыла, словно для разогрева, в низком басовом регистре. Пока ничем укропным не пахло, однако Леонтий на всякий случай предостерегающе шмыгнул носом, вдруг коварный агрегат передумает.
– Придется потерпеть немного слегка, – Пальмира протянула ему теплую, отороченную облезлым волчьим мехом куртку-«аляску», старую походную профессорскую подругу. – Там, в вестибюле, много разнообразных остатков. Кажется, это называется хлам. Вот и сапоги огородные возьмите.
– Болотные, – уловив немой вопрос в настороженных миндалевидный глазах, пояснил: – сапоги называются болотными, огородные – такого определения нет.
– Не имеет разного значения. Все равно, наденьте. Нам нужно путешествовать, – Пальмира, тоже вдруг в подражание его давешней жестикуляции, указала в потолок. – К брату. В деревню. Вы же хотели убедиться, что он благополучен.
– Да! О, да! Еще как! Я переживал о бедняге, вы не поверите, но…, – что «но» Леонтий не смог придумать сходу, впрочем, и не было нужды. Необходимые роли они отыграли.
– Мой друг пока побудет здесь. Прибрать немного.
Филон как сидел на корточках у стены, так и остался. Ничего не возразил, наверное, готов был и в самом деле прибрать и вообще задержаться на хозяйстве, по крайней мере, растерянный несколько вид его свидетельствовал красноречиво – приткнусь-ка я до поры в сторонке, не из боязни, а так, чтобы сориентироваться мысленно. На поверку вышло, что тоже не из бравых партизан. Хотя Леонтий-то чего возгордился? Тут только, стоя уныло среди газетных завалов профессорской квартиры, в чужой, грязновато-пыльной коричневой «аляске» и в болотных, проглотивших его, сапогах сорок пятого размера, собираясь неведомо куда и неведомо зачем, он, что называется, дал себе отчет. Он-то уж подавно не герой. Поджилки у него трясутся, сердце несется вскачь, и дрожащие коленки ходят ходуном – классика «празднования труса», одним словом. Что он о себе вообразил, в конце концов? Кураж вдруг улетучился, боевой дух весь выветрился, благородный запал прошел, а что в остатке? Исписанные листы, как свидетельство невозвратного решения. И еще. Мандраж. Голого и беззащитного человека. Он нестерпимо захотел: подленько, и черт с ним! извиниться – приношу покорно, и позвольте откланяться, но дальше совместно действовать не имею возможности. И скорехонько куда-нибудь, на окраину обитаемой вселенной, хотя бы в Нарьян-Мар, хотя бы в Оймякон, в районную газету фельетонистом, годика два провести под ковром, чтобы забылась история. Ага, как же! Осадил себя – жалобные мыслишки понеслись, понеслись! Как же Леночка? Как же его едва наметившиеся профессиональные успехи? Мама-папа как? Его гарсоньерка? Магазины-наряды? Ящер, наконец? Ужель, без привычного всего-всего? Разве мало одного отвратительного, унизительно-обличительного страха? Так еще в придачу такие жертвы! Требуют от него. Надо, надо – как Костя Собакин велел, подленько, гаденько, но неизбежно. Или избежно? Просто откланяться. Извиниться, самое умное, ноги в руки, иначе говоря. Пусть Нарьян-Мар? Но не извинился, и не откланялся. Не оттого, что перестал вдруг сокрушаться о благоустроенных жизненных мелочах. Не оттого, что не посмел и дальше заслоняться Леночкой. Не оттого, что «по щучьему велению» осмелел. Не был Л. Годо хватом-храбрецом, никогда, но вот стыд ел глаза. Не перед Пальмирой, она кто? Женщина. Стало быть, знает по опыту, что на свете полным-полно трусоватых мужиков, поддельно выдающих себя в застольных беседах и на диванных свиданиях за настоящих полковников. Другое дело, Филон. Ложка дегтя, муха в супе, случайный камешек в завертевшемся колесе стыдных, но верных мыслишек. Филон, безмолвно сидевший себе на корточках все в том же нешевелимом ничем положении у стены. Словно бы смертельно напуган был «чухонец», словно бы не имел он сил, ни дрогнуть, ни охнуть. Хотя, ему-то..? Не приведи бог чего, верхом на свою полотерную метлу, и был таков! Так вот, перед «чухонцем» получалось стыдно. Боится тоже человече, до синих ногтей, может, боится. Терять, наверное, тоже есть чего. Но сидит. Не бежит. И будет сидеть. И ждать. Тихо. Неужто он, Леонтий, хуже, чем этот параллельный чудаковатый умник? Может, и хуже, но Медиотирренский напыщенный выскочка из потусторонней коробочки никогда о том не узнает. Леонтий застегнул «аляску». Страшно конечно, еще как! А кому ныне легко?
Укропный «назальный» напор на сей раз он перенес как-то… незаметно. Голова другим занята, вот потому не до регистрации всяких отвратных запахов – нашел Леонтий неоднозначное объяснение. И вообще. Он снова очутился в том самом лесу. У той самой загаженной землянки. Только на утлой полянке снег местами облез проплешинами, и кое-где пробивалась синюшная, жалкая травка. Еще прямо перед ним распростерла берега замусоренная, глубоководная лужа, на поверхности которой противно зеленела пахнувшая гнилью тина. И те же самые равнодушные питекантропьи рыла выставились на него из пещерной дыры. Он определенно узнал старика-заклинателя, одного из… И даже – пытливо поискал глазами маленькую дикарку, любезно однажды искавшую у него, поверженного наземь, несуществующих вшей. Будто вернулся назад, в сомнительные воспоминания, в реальную достоверность которых все же до конца не верилось. Страшно теперь не было. Совсем. Ах, не удивительно это. Когда рядом Пальмира – все тот же облегающий желтый комбинезон, закрывающий наглухо и самые ступни ног, сплошной, без единого зазора, и не холодно ей, и не ветрено, и не скользко. А в руках надежный, спасительный пурпурный шар-оборотень, случись нужда, и поминай, как звали. Вот, правда – жемчужного «водяного» пистолета, стрелявшего загадочной световой сетью неведомого изобретателя Ёрмуна, при себе у Пальмиры не обнаружилось. Значит, лесных питекосов она вовсе не опасалась, да и они, ну надо же! в свою очередь ее не испугались, нисколько. Будто виделись уже сто раз. Оп-па! Радостной, вихляющей походкой к ним устремился чего-то там доселе ковырявший у окраинной, полу-засохшей елки, кто бы мог подумать? Аг-ры! Собственной персоной. Впрочем, Пальмира так и сказала – поедем проведать братца. Неужто, буквально поняла? Аг-ры встретил ее как старую знакомую, но знакомую, несомненно, куда выше его по значению, подобострастно загодя протянул скрюченную горстью лапу, заскорузло-грязную и жалко-когтистую, кривые обломки толстых слоистых ногтей торчали точно застарелые занозы. «Гу-ра, ну-а, бу-ра», – заурчал чуть ли не ласково, но явно угодливо и просительно. Прочие его собратья только глазели с надеждой из пещеры, наверное, Аг-ры единственный исполнял должность делегата-переговорщика между тутошними аборигенами и залетным посланцем, пришельцем… то ли с небес, то ли из преисподней, о сути питекантропьей религии и ролевом назначении однажды виденного идолища поганого Леонтий, очевидно, не имел ни малейшего понятия.
Пальмира протянула руку и положила в немытую никогда лапищу… что за бред! Обыкновенный ржавый длиннющий гвоздь, толстенный плотницкий, гнутый, явно бывший прежде в употреблении. И еще кусок школьного ластика, простого голубоватого цвета, на рубль две штуки в любом писчебумажном магазине.
– Скажите немного слов. Любых. Но дружественно, – шепотом попросила его Пальмира.