Все же довольно большая часть моего идеального мироздания устояла, даже в тот день. Почему? Вы не поверите, опять из-за матери, благодаря ей. Она оттолкнула Ланочку, свою секретаршу, самую обыкновенную девчонку, только и умевшую, что стучать на машинке – о компьютерах в начальственных приемных тогда слыхом не слыхивали, – еще перекладывать бумаги, налево входящие, направо исходящие, главное не перепутать. Ну, кофе, там, носила, чай, или воду минеральную. Мать ее гоняла, говорила, бестолочь, учиться надо, а куда тебе учиться, если ты толком такую простую работу не исполняешь. В воспитательных целях ругалась, или за дело, я не знаю, но только она оттолкнула Ланочку. Ее жизнь-то она спасла. А мою надолго остановила. Я думала, чем это чужая девчонка, хлипкая секретарша, каких на пятак ведро, лучше меня? Это – моя мама, а я – ее дочка! Почему? Ну, почему она подумала о ней, а не обо мне. Перед самой своей смертью подумала. О ней. Не обо мне. Вот потому-то идеал мой и не осыпался до конца. На середине устоял. Что мать оттолкнула свою никчемную, криворукую, бестолковую секретаршу. Не думала мать о ней больше, чем обо мне, конечно, нет. Именно, что не думала. Она совершила действие, само собой для нее разумеющееся, не допускающее никаких размышлений «за» или «против», там не существовало для нее выбора – отодвинуть от беды крайнего и стать крайней самой, или позволить животному инстинкту дать себе уцелеть. Это был единственно возможный поступок, для матери – единственно возможный, ничего в нем не присутствовало геройского, как потом болтали на похоронах и поминках, мать это слово терпеть не могла: в силах что-то делать, так делай! иначе, не человек ты, а недоразумение, а если не в силах – никакое геройство тебе не поможет, так что смирись и будь тем, что есть, хоть какое достоинство. С одной стороны, она меня бросила, с другой – я долго не знала, с чем мою катастрофу сравнить, чтобы никак не унизить идеал. Все было неудачно. Почему-то вспомнила Ивана Сусанина. У него, может, семеро по лавкам и больная жена оставались пропадать без кормильца, чего б ему не взять грОши от поляков? А он не взял, потому что – жизнь за царя, чтоб не ему одному счастье – подкустовное, грошовое, но всем русским людям на всей Руси, пусть даже не вспомнит и не узнает никто, как он в болоте оккупантов потопил. Так вот, за царя, может, оно легче. А смог бы тот Сусанин за девчонку, за секретаршу-бестолковку, за ни на что не нужное ему существо? Вопрос. Вот мать смогла. Ее не стало, а мой идеальный мир, перекореженный, как Дрезден после англо-американской бомбежки, все же остался стоять. Вдруг бы и вышло еще как-то отстроить заново?
Худшее ждало меня, что разумеется, впереди. Нет, в детдом меня не отдали. Этого не произошло бы в любом случае. Дядя Паша, порядочный смешной человечек, нипочем бы меня не бросил. Или я его – тут ситуация спорная. Но вдвоем мы бы запросто выжили, ничего страшного, я была абсолютно самостоятельная и на зависть практичная, он – просто взрослый, то есть дееспособный, с правами и обязанностями, я бы ему говорила, что нужно делать, а он бы исполнял, невелика хитрость. Но тут нагрянула, что называется, «с хабарями» родня. Жадная, глазастая, мещански-хапужливая, самое дно, какие и Гитлеру хлеб-соль поднесут, случись от того выгода. Мать их не приваживала, сама изредка навещала, но к себе никогда не звала, да и побаивались ее. Хотя – это были мои дед с бабкой и материна младшая сестра с мужем (который семейная гордость, ассенизатор, деньгу зашибает, ну и водяру тоже крепко). Вторая сестра не давала о себе вообще знать, вышла замуж за барыгу-мясника, переехала с ним в Махачкалу и там пропала, ни помина, ни привета, словно все прочие ей уже не ровня. Мать вырвалась от них от всех, наплевав и растерев, когда единственная поступила в Томский политех, на одну стипендию, никто ведь не помогал, но ей все равно было, лишь бы подальше. Словно вся ее дальнейшая жизнь была именно отторгающей реакцией на породивший ее задошливый, копейничающий, болотный мирок, словно бы она по свободной воле своей поняла, как ни в коем случае не нужно жить. Залетный гадкий лебедь, отбившийся от стаи волк альбинос, одинокий снежный барс – редкий вымирающий вид. Вырвалась, думала навсегда. В ее случае так оно и вышло, пока она была жива. Теперь же все это сорочье гнездо приперлось ко мне. Жалеть сиротинушку, и заодно прикарманить двухкомнатную квартиру на юге. Ну и разоср…лись они между собой! Было бы до мокрых подштанников, в улет! смешно, если бы в голос рыдать не хотелось.
Дядю Пашу они тут же выгнали из квартиры. Он и не сопротивлялся. Хотя с ним поступили! Я бы в морду стулом дала, нипочем не удержалась бы. И чуть не дала. Только на меня вся свора набросилась – дура, дура, дура, чужой мужик на твое добро, давить его надо, а ты? Еще у дяди Паши карманы обыскали: как он позволил? Я же говорю, безответный интеллигент, раззява, он бы права качать точно не стал, это для него все равно, что по новомодным митингам и партиям шататься, отвратительно, он настоящий, тонкий человек был. А ему – ты тут прописан, нет? Тогда кто ты такой? Это они умели, мои родственнички, сразу «на ты». Девке и ее мамаше голову морочил, только мы не пальцем деланные (это точно, что не пальцем, кривым моржовым хреном через хитрую ж…!), катись отсюдова, самозванец, прощелыга, горлохват, покуда участкового не вызвали. И мне – зарится, зарится, на твое наследство зарится – будто они все за чем другим приперлись. Сразу – подряд материны брюлики из шкатулки в кулак захапали, дед с бабкой, тетка в крик, она тоже наследница. А дед ей шиш! Наследница у нас внучка, и мы при ней. И лизоблюдно ко мне – правда, деточка? Ну, я им выдала. Про половую связь между гомосексуальными партнерами, как-то так. Бабка взвыла, что твой реактивный самолет на старте, дед – в черную брань, тетка кулаком: ах ты ж тварь малолетняя, – ассенизатор-муженек ее залепил мне леща, кровь из носу, я кубарем, голова-ноги, тут они одумались. Дед с бабкой заглохли, дело керосинное, давай юлить – меж двух огней. Ты чо, ребенка бьешь, возьми ремень и по попе, а ты – это мне уже, – как ты смеешь со взрослыми, да ты ноги целовать должна, что тебя беспризорную жалеть приехали. Меня зло взяло – знаете, что я им отмочила? Говорю же, самостоятельная была, и с мозгами все в порядке. Сказала – вот сейчас с разбитым носом в милицию, потом на освидетельствование, жестокое обращение с малолетними, я – в детдом, а вы – нафиг! Кровищу размазала по всей роже вдоль и поперек, и давай орать «Помогите! Убивают!», чтоб они опять с кулаками не думали даже, на всю улицу – окна и балконная дверь по летней жаре у нас настежь открытые стояли. Тут родственнички все забегали, чисто их озверелые пчелы кусали. Шипели, будто я вся в мамашу, я им – еще как, вы меня плохо знаете, зубами рвать буду, пусть ваш ассенизатор убивает, плевать! Ассенизатор-то как раз под лавку первый полез, трусливый чмошник, такая порода – слабого отмудохать, самая радость, еще перед дружками похваляться тоже обормотами, как он свою бабу отходил кулаком в печень, пятилетнему сынишке мозги повыбил за разбитую чашку, или как вдесятером с «братанами» на одного «очкарика», геройски. Но чуть разок получит сдачу со всего червонца, сразу – я не я. Бабка с дедкой, и тетка моя подняли базар – у ребенка нервный припадок, не понимает, что делает, ой, ой, сиротиночка бедненькая. Я их всех распихала, пошла умываться, с матюками, мать раньше запрещала, не дай бог загнуть при ней, но не было ее, матери, а этих – я иначе, как через семнадцать этажей, воспринимать не желала.
За одно лишь я всей их пришлой, расклевывавшей мертвое мясо, «вороньей слободке» благодарна. Даже теткиному ударнику-ассенизатору. Что не дали мне спятить окончательно, я ведь как о матери узнала – дядя Паша, уж он старался, но тут слов было не подобрать, подходящих, я имею в виду, – не поверила сначала, до самого следующего вечера, не верила и все тут. А после, не знаю, что на меня нашло. Только я – в стенку головой со всего размаха, если бы не дядя Паша, вот что называется чувствительный человек, он будто во времени увидел, что я сделать с собой могу, перехватил едва-едва, я всего-то лбом саданулась маленько, вкось, не расшиблась. Он со мной до утра сидел без сна, боялся, надо думать, я тоже не спала, вскрикивала, или вот так делала: ры-ыры-рыы-ы! – я плакать никогда не умела, звериный какой-то рев у меня выходил, пугал людей. А на следующий день уже родственнички, благодетели блин! приперлись. И мой волчий, оборотнический вой, как и нежелание жить, сменился вдруг спасительной, излечивающей злобой. Так что, в некотором смысле, да, можно сказать, меня облагодетельствовали. Иногда человеку нужен враг гораздо больше, чем друг, реальный враг, который действительно пришел по твою душу. Наверное, поэтому в старину от большого горя ехали на Кавказ, или на любую войну, за тридевять земель хотя бы, или если с войной было туго, затевали ссоры и вызывали на дуэли, потому что только так можно было стерпеть совершенно невыносимое.