Была еще одна мысль, попутная, но ничуть не менее спорная, чем первая:
Родители, они ведь горой не за всех детей. Раньше, в пионерско-комсомольские времена тоже дети были будущим, но как-то – общим будущим. Часто вообще происходило так. Запросто можно было взять соседского мальчишку на рыбалку или дочкиных подружек на прогулку в парк, на качели, в кафе-мороженое. Все дети наравне, свои-чужие, конечно, своего подсознательно все равно выделяешь, но тут же и говоришь себе – стоп! не хорошо так-то, не по совести, не советская это позиция, не наша, и нарочно тогда соседское дите ласкаешь больше чем свое, будто вину заглаживаешь. Тем более знаешь – твой сосед точно так же поступит, без вопросов. Ныне об упомянутых временах только помечтать. Такие орлицы, как мамаша с дробовиком скорее обыденность, чем исключение. Да и папаши долболобов, выхваляющие свое отродье за откровенно уголовные дела. Ведь качки, избившие слабого одноклассника, не с неба свалились, их тоже воспитали, и тоже под колпаком, просто колпак тот был иного рода и свойства – вседозволенность силы, вот какой. Так что – в истории той правых и виноватых нет, обе стороны хороши. Плохо только – что делаем мы культ из того, что культом быть никак не должно. Дети – это не икона, не идол на пьедестале, не семейная главная ценность. Это – сырой материал, с неразвитым сознанием и с изначально хищными звериными инстинктами, которые усмирять и усмирять, дрессировкой, укрощением, воспитанием, как хотите, так и назовите. А для начала – укротить тех самых родителей, которые считают, что только одни они и есть на белом свете со своим обожаемым чадом, все же прочие пусть хоть передохнут, им дела нет. Не укротим – ничего хорошего не вырастет. Одни эгоисты-психопаты, на голой земле. Еще и перегрызут друг друга, пример с пап и мам, они так привыкли.
И еще:
Дети никаким образом не должны знать, что ради них делается что-то. Приносятся кровавые жертвы и колдовством вызываются духи ценностей. И тем паче не должны знать, что им должны. Что они должны – пожалуйста, это – сколько угодно! Китайский вариант – полное почитание старших, и полное им послушание. Тоже, возможно, перегиб, но в куда лучшую сторону. По крайней мере, подонков не вырастим. И тем же престарелым родителям не придется маяться в богадельне или в подворотне ради милостыни. За крик на пустом месте – Как ты посмел тронуть мое чадо: Дунуть! Плюнуть! Открыть форточку! Замечание сделать! (Своего роди, ему и указывай! орет, пачкает мороженым, швыряется камнями – ничего, потерпишь!) Или, о, ужас, не отдать добровольно тут же лучший кусок! – за все это надо судить. Не уголовным, разумеется, но товарищеским судом. Разобрать по косточкам и пронести по кочкам такую мамашу. И чтобы чадо поприсутствовало и послушало тоже, что взрослые умные люди говорят. И молчало бы при этом и поняло бы – что слово нужно еще заслужить, и вообще все нужно еще заслужить, и что оно, чадо, пока никто, оно еще ОНО.
Так-то. Такая вышла статья. Это не халтура, это беспредел – сказал ему Валет, грозно и в то же время с деланным отвращением потрясая распечаткой в воздухе: жест, ставший вдруг привычным для Леонтия за последние несколько часов. Будто бы он даже нравственно приспособился к ругани, хотя прежде только и делал, что старался избегать «конфликтных ситуаций».
Даже «кудакатится» прозвучало, правда, без «молодежь», зато с «доколе» – куда катится Леонтий в апогее праздника непослушания, и доколе редакторские пожелания будут для него пустой звук? И что ему, Гене, теперь делать у разбитого корыта, иначе, у «битой карты»? Коли он уже понадеялся, и перестраховываться не стал? А как же! Леонтий ведь имел репутацию! Прежде имел, но отныне из доверия вышел!
Леонтий слушал равнодушно, необыкновенно для себя самого, будто бы не он сидел на металлическом, холодном стуле пред гомеровски-огненосно грохочущим и желудочно-язвенно гримасничающим Геной-Валетом, а кто-то другой, ему незнакомый. Он же, Леонтий, наблюдал этого другого со стороны, и без интереса наблюдал, словно показывали ему документальное кино, к примеру, об историческом выпасе гусей в Тамбовской области… Гена как-то быстро утих.
– Ладно, – сказал он вдруг, устало и мирно, ни с того, ни с сего, без перехода, будто переключили светофор с зеленого, скажем, на синий, чего не бывает и быть не должно. – Ладно, – повторил обреченно еще раз. Но потом, словно в озарении, встрепенулся, жизнерадостно указал Леонтию: – придумай второй псевдоним. ЭТО после пойдет. После твоего письма.
– Какого письма? – не понял Леонтий, привстал со стула, так изумился.
– Какого-какого? Полемического. Которое должен. Вот прямо здесь, – Гена обвел широким, щедрым жестом свой редакторский закуток – кладовку в полсажени, без окон, зато с прозрачной дверью, будто предоставлял Леонтию к его услугам поле необозримое. – Садись за мой комп. Только я тебя запру. Чтоб через час. Через полчаса. Как хочешь. Сумел Этакое намарать, сможешь и положенное. Пойдут друг за другом. Сначала заказное, после сей эпистолярный труд. Я там одну ерунду сниму, к собачьим чертям!
– Мне бы кофе, – все также равнодушно и без капли заинтересованности ответил Леонтий. – Запирать ни к чему, не сбегу. Я свои долги чту. И отдаю.
– Кофе, да. Кофе, это мысль. Только сам знаешь, у нас какое. Травить им хорошо, принесу, конечно, хоть полную бадью на коромысле. Но смотри – за полчаса…
– За сорок минут. На скорую руку хорошо не бывает. Надо накинуть минут десять на планчик, на обдумывание реплик, на как подать. Да это не затянется, ты меня знаешь, – поторговался для порядка Леонтий, хотя на сей раз была его вина.
– Знаю, знаю. Думал, что знаю. Ты вообще, того-этого… В следующий раз. Тоже так. Оба варианта под двумя псевдонимами, что я тебе велю, и что сам по теме думаешь. А еще лучше, не надо второго псевдонима. Не дай бог, разговоры пойдут. Без расшифровки подпишем – АНОНИМ, или ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬ, делов-то! На полкило дерьма! Заплатим, как за двойную работу, понятно. Ты пиши, пиши, не отвлекайся. Время жмет. Я за кофе пока… – Гена договаривал из-за прикрытой двери: – Ну, ты даешь, однако! Не ожидал!
Уже выходя прочь из гостеприимной «российки», уже получив от Гены-Валета поощрительное словесное напутствие, – материальное было не за горами, – уже садясь в гордо блестящего Ящера, Леонтий сообразил. Весь сегодняшний его подвиг, пардон, гондона пользованного не стоил. Не только в отношении сказочек, сказочки так, мелкое хулиганство, проба вылупившейся в нем авторской наглости, но вот статья о недорослях и филантропах – это все краденое. Причем краденое в таком месте, о котором говорить нельзя, ибо оно не просто было потаенным, но сокровенно-откровенным, предназначенным только для него одного. Потому что, писал и думал он опять чужими словами, и повторял чужое. Человеческое кредо мертвой уже давно женщины и передавшей все о ней ее живой дочери, которую он знал пока только как Сциллу. Он украл чужое, и притом такое чужое, которое вообще трогать «не мог сметь». Хуже всего, что не просто выдал за свое, а сам поверил, что породил свое, и ему, в свою очередь, поверили, и похвалили, и изумились, и попросили еще. Но с другой стороны, может, так оно должно было быть? Может, его собственная судьба была такова, что ничего более великого не мог он свершить в своей жизни, как только служить звеном передаточным, будто бы рупором всем тем, кто по какой-то причине не хотел или не умел говорить ясно и красиво от своего имени. Наверное, Сцилла нисколько и не обидится, если даже узнает, что Леонтий выразил приоткрывшуюся чуждую ему суть таким вот образом, будто бы они заговорили сами, Сцилла и ее мама. От него, от Леонтия, тоже ведь потребовалась определенного рода храбрость, и мудрость, и весь наличный талант. И может, есть у него, кроме очевидного, некоторое предназначение, помимо глашатая и литературного обработчика – ведь сегодня опять была пятница. И опять в восемь вечера, да. Его ждала еще одна встреча в небезызвестной квартире. Второе по счету свидание, деловое или заговорщицкое, однако не менее важное для него, чем для стороны другой – для «сквозьзубывещающего» Филона и для Пальмиры, с которой, наверное, он успел подружиться, не накоротке, но так, как был бы уж и «вхожий в дом».