Очнулся он уже в земляной пещере. Сколько времени спустя? Сквозь ничем не прикрытый проем пробивался тусклый сумеречный свет. Значит, близко вечер. Какого дня? Да этого же, этого! Как он определил? Очень легко. Руки связаны, плотно и болезненно, будто он собрался выпускать голубя мира, стиснутые кисти распухли, но вот поднять и поднести обе ладони к лицу вполне можно. Он лежит на боку, в дальнем углу, никто не заметит, если вообще кому есть дело. Так вот. Как современный, не юродствующий в православии мужчина – то есть, не таскающий на подбородке заросли мочала, – может вполне достоверно определить, кой ныне день с утра? А по щетине, по ней родной. Щетина была полудневной. Почти отсутствующей, едва заметной, сегодняшней. Значит, и день сегодняшний. Он же не Карл Маркс и не сладковдумчивый композитор-певец Гребенщиков. У него на лице все темпы роста растительности, так сказать, налицо – эх, каламбур, записать бы!
Ну и вонь! Как шибает, чистый протухший аммиак! Гадят они тут же, что ли? Этого даже дикие звери не делают. Даже тигр не срет, пардон, там, где ест. В гамбургском зоопарке видел однажды – чистоплюйское животное, отойдет в песочек, да еще чтоб убрано было, иначе служке от него придется солоно. А здесь… Вонь. И холод. Хотя его – надо же – укрыли (скорее забросали сверху) ворохом смердящих шкур. Вонь и от них тоже. Но и кроме: какая-то экскрементная, обморочная, неужто хоть одно живое существо захочет обитать в такой? И опять – то же самое ощущение. Нездоровая это вонь – что значит? А то. В раздевалке мужской баскетбольной команды подавно пахнет не фиалками, зато нет ощущения смертной безнадежности: заткни нос, коли не нравиться, спортивные потные парни, за два метра, ну, помоются сейчас и все будет о-кей. Совсем иной коленкор – вот, хотя бы взять провинциальный бюджетный дом для престарелых годов этак, начала девяностых, мрак и ужас, неубранные утки под кроватями, смрад больной, стремительно дряхлеющей плоти, тяжелая дезинфекция, наводящая мысль о городском морге – и вскрывать не станут, зачем, диагноз ясен, древняя старость, не совместимая с жизнью. Здесь то же самое, не от полного пренебрежения гигиеной, а как бы от бессилия существования. Как если бы не живут в этой пещере, но вымирают, или выживают, но еле-еле, без энтузиазма, так сказать. Равнодушные твари. Однако его, полудохлого от холода, накрыли шкурами… может, не такие уж и дикие. Может, погорячился. Если только Леонтия не готовили к ритуальному поеданию, так сказать, в свеже-готовом виде. Но отчего-то было непохоже.
Вдруг он ощутил. Прикосновение: неловкое, цепляющее, но и будто бы робкое. Леонтий от неожиданности вздрогнул – всем телом, как бывает во сне, когда резко и от испуга случается пробуждение. Он и очнулся, от мыслей. Затаился, выжидая. Скоро возня в его волосах стала настойчивей, несмелые касания перешли в хлопотливое перебирание прядей, над головой раздалось усидчивое легкое сопение, будто кто вошел во вкус привычной и приятной работы. Леонтий осторожно и медленно выгнул шею – чтобы не спугнуть, животных пугают резкие движения – над собой, в рассеянном мраке землянки, ставшем уже прозрачным для зрительного проникновения, разглядел он два блестящих сосредоточенных глаза, а еще спустя немного времени, пока присмотрелся, и целиком обезьянью мордочку девчонки не девчонки, но совсем молоденькой дикарки женского пола. Девчонка сидела, согнувшись на корточках в изголовье его импровизированной постели из шкур, и видимо по обыкновению искала у него в голове – может быть вшей, может, еще каких насекомых, нежно даже искала, заботливо. Тут только Леонтий ощутил, как болит у него затылок, ломит ушибленные реберные кости, сверлит виски, и на ладьях-лодочках коварно подкатывает к горлу тошнота, вообще – ему же было сказано кандидатом «от медицинских наук» Гингольдом: не вертеться на каруселях! А что вышло – опять саданулся башкой и опять тем же местом. Но от гладивших его настырных лапок становилось несколько легче, и Леонтий решил не мешать. Съедят, так съедят, напоследок хоть капелька приятных ощущений. Милая маленькая питекантропша, может, попросить, и она развяжет руки? Хотя, зачем? Древесная хлипкая кора и так уже распустилась, связан-то Леонтий теперь более для вида, пусть так и остается, мало ли, нарочная симуляция пригодится вдруг? Чеши, чеши, обезьянка. Спасибо на добром слове, которого ты все равно не поймешь. Светленькие они здесь все какие-то – мысли Леонтия умиротворенно скакнули опять в совершенно постороннюю даль. А ведь в учебниках антропологии сказано – первые человеки проистекли из Африки, хотя в тех учебниках много сказано чего другого, не имеющего, как оказалось, ни грана общего с реальностью, по крайней мере, вот с этой. С которой столкнулся Леонтий. По учебнику сначала в диком состоянии полагается быть промискуитету и матриархату, а здесь мы наблюдаем что? Мы наблюдаем – назидательно и академично перебирал в памяти Леонтий – как раз обратную картину. Жрецы явно мужского рода старцы, а не полнокровные плодоносящие жрицы, и поганый идол никакая не животворящая великая мать, по описанию палеолитическая Венера с могучими бедрами и необъятной толщины беременным животом – напротив, плохо обкорнанное бревно с фаллосом, если, конечно, местные его сами делали, хоть бы и пальцем, а не «сверху спущено», так сказать. И промискуитета никакого нет – он обратил внимание, как они пришли, довольно слаженным племенем-стадом. Одна или две женщины, ну ладно, самки, строго и дружно держались со всем выводком за своим самцом. И внутри жилища, в отрытой землянке (украдкой он присмотрелся), сопревшие кучи мхов набросаны не как попало, а будто бы отдельные лежанки для отдельных семейств, о чувстве стыдливости, наверное, смешно и речь заводить, но в остальном – нет, совсем не по канону. Эпоха ископаемого верхнего палеолита, ей положено быть, здесь же – еще проточеловек, почти обезьяна, он не может, никак не может жить сознательно организованным племенем и тем более иметь огонь, и тем более – нечто вроде семейного деления, и тем более – при этом гадить прямо в жилом помещении. Но кто его знает, вдруг по условиям сверхсекретного – генетического клонирования или мутационного облучения? – супермасштабного мирового эксперимента так оно и нужно? Маленькая обезьянка все продолжала вычесывать несуществующих вшей, тихонько при этом урча: и подобного быть не может тоже – напевая «хры-хры, а хря-хря», очень даже ритмично напевая. А ведь это уже, ах бледная поганка его раздери! Это уже искусство. Зачаточное, утробное, еще не рожденное, но искусство. Не привнесенное со стороны, уж точно. Леонтий задержал дыхание, нарочно с силой выдохнул, чтобы прийти в себя. Ошеломительно! Совершенно было ошеломительно! Как если бы, допустим на мгновение, вдруг запел домашний пес. Овчарка, например. Пускай сумасшедшим гавкающим воем, без содержания и причины, на манер душевнобольного в стадии бреда или белогорячечного алкаша, но сам факт – связно по нотам! Соблюдая все правила «сольфеджио». Обезьянка именно так и напевала. Значит, определенно была уже не обезьянкой. А кем? Леонтий прикинул в уме.
Обратная эволюция? Нарочно вызванная видовая деградация, посмотреть, что получиться? Светленькие-то они светленькие, а должно быть черненьким. Значит, здешние, подмосковные. Были бы нездешние, исконные, сыновья и дочки Люси, обезьянка была бы чернокожей, негритяночкой, как и положено по… тьфу ты! по учебнику, Харитонова-Ожиговой, хотя бы. Нет, не чернокожей, и негритяночкой тоже нельзя. Надо говорить – африканочкой. Или нет, чем-то с приставкой «афро». А носорог задери! Надоело! Леонтию теперь-то чего было терять? Перед кем выпендриваться? Уже так заморочили, что и перед собой выдрючивается, когда и не слышит никто. Политкорректность! В жопу ее! И сколько грубых слов, которых мама не велела, за один только день употребил. Все в жопу! Повторил про себя Леонтий и получил удовольствие. Правда – она в том, что всякая политкорректность есть мура на постном масле. Торговая операция, где должник задешево откупается от заемщика, и от процентов в том числе. Как? Следите за рукой. То есть, за мозговыми операциями некоего расхрабрившегося наедине с собой Л. Годо «меткое перо». Потому что, если нет негров, краснокожих, бледнолицых – нет и проблемы. Стереть и сделать вид, что никогда не было. Нет слова, нет и дела. И никто никому ничего не должен. И рабства словно бы не было, и геноцида, и резерваций, и гетто. Главное, запретить слово. Всем спокойней. Пока не вылезет новая зараза. До нового холокоста. А вылезет обязательно, потому что, никто не умеет с ней бороться. Именно при помощи осознания и переозначения будто бы ругательных слов. Чтобы «негр» и «краснокожий» стали звучать – не похожий на других, особенный, имеющий то, чего нет у прочих, и готовый этим богатством делиться. И помнящий, как это было, когда слово имело статус оскорбительный, и почему оно его имело. Детям и внукам помнить и передать по наследству. То же с равноправием и различием полов – замолчать, заболтать, вроде не было никогда общественной несправедливости более сильного по отношению к более слабому и зависимому: курица не птица… Негр есть негр, женщина есть женщина, китаец есть китаец, индеец есть индеец, еврей есть еврей – пусть звучат гордо, вместо того чтобы сгинуть насовсем. Вот где справедливость. И пусть они решают сами – что они хотят запрещать, а что нет. За жида пархатого, за черножопого, желтопузого или косоглазого – бить в рыло. Это можно. Так ведь, ежели кого средь бела дня обзовут м…м, тоже можно врезать, не стерпеть, нормально. Ругательство – это одно, а слово, столетиями твой род определявшее, это другое. Отринуть его, все равно, что сказать – я позабуду свою мать, потому что она блондинка и у нее голубые глаза, а все блондинки дуры. Но главное: никогда нельзя позволять замалчивать долги, записанные кровью, лишь потому только, что должник коварно льстит вашему самолюбию. Это и есть настоящий грех, который потом отольется.