— Допустим, я захочу вернуться к ней…
— Ну?
— Это невозможно. Я уничтожил все снаряжение лодки.
— Выходит, у тебя остался только плот?
— Я не собирался менять свои планы.
Цезария слегка вздернула подбородок и устремила на сына властный взгляд:
— А теперь что, передумал?
Не в силах более выдерживать ее пристальный взор, Галили потупился.
— Мне кажется… если б я смог… — тихо вымолвил он, — то был бы не прочь увидеть Рэйчел еще раз…
— Она ждет тебя всего в шестистах милях отсюда.
— В шестистах милях?
— На острове.
— Что она там делает?
— Туда послала ее я. Я обещала ей постараться направить тебя к ней.
— И как же ты меня туда перенесешь?
— Я отнюдь не уверена, что мне это удастся. Но могу попытаться. Если у меня не получится, ты утонешь. Ты ведь все равно приготовился встретить эту участь, — она поймала встревоженный взгляд Галили. — Или ты не так уж к этому готов?
— Да, — признался он, — не так уж готов.
— Тебе захотелось жить.
— Пожалуй… что так…
— Но, Атва…
Впервые за время их разговора она назвала его по имени, которым нарекла при крещении и упоминание которого придало дальнейшей фразе звучание приговора:
— Допустим, я смогу это сделать, а тебе со временем она опять наскучит, и ты ее бросишь…
— Не брошу.
— Вот что я тебе скажу: если ты это сделаешь, Атва, и мне об этом станет известно, клянусь, я отыщу тебя, притащу в то самое место на берегу, где мы с отцом тебя крестили, и совершу то, что считаю своим долгом совершить: утоплю собственными руками. Ты понял меня? — Голос ее прозвучал совершенно безучастно, точно она довела до его сведения имевший место факт.
— Понял, — ответил он.
— Делаю я это вовсе не потому, что прониклась к Рэйчел столь большой любовью. Нет. Чертовски глупо с ее стороны питать к тебе такие сильные чувства. Просто я не желаю, чтобы любовь к тебе погубила еще одну душу. Я знаю, как это больно, и потому скорее умерщвлю собственного сына, чем позволю ему нанести эту боль другому сердцу.
Галили развел руки и, обратив кверху ладони, жестом праведника вознес их к небу.
— Что от меня требуется? — спросил он.
— Приготовься, — ответила Цезария.
— К чему?
— Я призову бурю, которая пригонит к берегу острова то, что осталось от твоего корабля.
— «Самарканд» не выдержит бури, — сказал Галили.
— У тебя есть идея получше?
— Нет.
— Тогда заткнись и благодари Бога за то, что тебе представилась возможность попытаться спастись.
— Ты не представляешь своей силы, когда делаешь эти штучки, мама.
— Поздно отступать, — отрезала Цезария, и Галили тотчас ощутил, как свежий ветер ударил ему лицо, резко сменив направление с юга на юго-восток.
Галили посмотрел в небо. Сгущавшиеся над «Самаркандом» тучи поразили его своим неожиданным, сверхъестественным появлением и, точно под властью некой невидимой руки, пришли в движение, закрыв собой недавно народившиеся звезды.
Кровь в его жилах потекла быстрее, что, несомненно, было проявлением божественной воли матери, которая на время взяла под контроль его жизненные силы.
«Самарканд» вздымался вверх и кренился на волнах, доски под ногами Галили скрипели и дрожали. Волосы у него на затылке встали дыбом, а в животе все переворачивалось. Это чувство было ему знакомо, хотя прошло много-много лет с тех пор, как он испытывал его в последний раз. Им овладел страх.
Однако ирония случившегося с нашим героем была за пределом его восприятия. Всего каких-то полчаса назад он был готов умереть и не только смирился с этим, но был счастлив приближению смерти, однако с появлением Цезарии все изменилось. Она дала ему надежду, будь она проклята. Несмотря на все ее угрозы (а возможно, отчасти благодаря им), ему захотелось вернуться к Рэйчел, и смерть, что казалась ему такой упоительной всего несколько минут назад, теперь его чертовски пугала.
Но Цезария не осталась безучастна к его положению и, поманив его рукой, произнесла:
— Иди сюда. Возьми ее у меня.
— Что?
— Чтобы продержаться следующие несколько часов, тебе потребуется сила. Возьми ее у меня.
Мерцающий свет молний время от времени выхватывал из мрака грозного неба ее образ, который теперь стал более отчетливым; она стояла на носу лодки и протягивала к сыну руки.
— Поторопись, Атва! — Она повысила голос, чтобы заглушить ветер, взбудораживший и вспенивший морскую стихию. — Я не могу здесь долго задерживаться.
Не дожидаясь очередного приглашения, он поковылял по накренившейся палубе к матери, пытаясь дотянуться до ее руки, чтобы за нее ухватиться.
Она обещала дать ему силу, и он ее получил, но столь своеобразным образом, что в какой-то миг у него даже закралось подозрение, будто его мать, неожиданно передумав, решилась на детоубийство. Казалось, огонь забрался в самый мозг его костей — всепроницающий и мучительный жар, поднимавшийся изнутри рук и ног и растекавшийся по жилам и нервам к поверхности его кожи. Галили не просто его ощущал, но видел — во всяком случае, в глаза ему бросилась необыкновенная желто-голубая яркость собственной плоти, которая распространялась по телу из глубины живота к конечностям, возвращая их к жизни. Однако это было не единственное видение, представшее его взору. Когда свечение добралось до его головы и заплескалось в черепе, точно вино в широком бокале, он узрел свою мать, но не рядом с собой на «Самарканде», а возлежавшую с закрытыми глазами на собственной королевской кровати, в изножье которой, склонив бритую голову, словно в молитве или медитации, сидел Зелим — тот самый преданный Зелим, который ненавидел Галили лютой ненавистью. Окна были распахнуты, и через них в комнату налетела мошкара — тысячи, сотни тысяч мошек облепили стены, кровать, одежду Цезарии, ее руки и лицо и даже гладкую макушку Зелима.
Домашняя сцена ненадолго задержала на себе его внимание и буквально в мгновение ока сменилась невероятно странным видением: растревоженная и засуетившаяся мошкара затмила собой всю комнату от пола до потолка, за исключением тела Цезарии, которое теперь, казалось, находилось не на кровати, а было подвешено в беспредельном и беспросветном пространстве.
Неожиданное одиночество пронзило сердце Галили: какой бы ни была та пустота — реальной или вымышленной, — он бы не желал в ней оказаться.
— Мама, — окликнул он.
Но видение не покидало его, и он продолжал витать взором над телом матери с такой нерешительностью, будто от одного его неверного движения тело Цезарии могло лишиться державшей ее в подвешенном состоянии силы, и они вместе полетели бы в темную пропасть.
Он вновь позвал мать, на этот раз по имени. Тогда мрачное пространство замерцало у него перед глазами, уступив место третьему и последнему видению. Но не темнота изменилась, а Цезария. Одежда, в которую она была облачена, потемнела, обветшала и спала, но не обнажила ее — во всяком случае, Галили не увидел ее обнаженной. Тело матери обмякло и расплавилось, и ее человечность или, вернее сказать, человеческое обличье растеклось в пространстве, обратившись в яркий свет. Во время этого превращения Галили успел заметить взгляд ее глаз, открытый и счастливый, увидел, как падает в бездну ее сердце, точно звезда, освещавшая собой все вокруг.
В этот миг чувство невыносимого одиночества сгорело в нем в мгновение ока, и страх упасть в неизвестность неожиданно показался смехотворным. Как он мог ощущать себя одиноким в окружении стольких чудес? Подумать только, она была светом! А мрак был только фоном, ее противоположностью и одновременно неотъемлемым спутником; она и он были неразлучными возлюбленными, дружной четой двух абсолютов.
Едва его постигло это откровение, как видение тотчас исчезло и Галили вновь обнаружил себя на борту «Самарканда».
Цезария ушла. Случилось ли это вследствие того, что передача силы существенно ее истощила и она отозвала свой дух в более спокойное место, возможно в спальню, в которой Галили только что ее видел, или же она ушла потому, что больше ничего не могла сделать и добавить к сказанному (что, впрочем, вполне отвечало ее характеру)? Он не знал. Но размышлять над этим вопросом не было времени, ибо на него со всей свирепостью надвигалась вызванная ею буря. Будь у него мачта, ее накрыли бы разбушевавшиеся волны — столь они были высоки, будь у него парус, их разорвал бы в клочья ветер — столь он был силен, но ни того ни другого у Галили не было, поскольку от них он избавился по собственной воле. Однако ум и конечности Галили более не томились в бездействии, а лодка вновь наполнилась раздирающими душу скрипами.