Рэдмен старался не думать о свинье. Скорее всего, та была уже мертва.
Правда, продвигаясь вперед, они все время слышали какой-то гул под ногами, как будто что-то огромное неотступно следовало за ними, враждебное и неумолимо приближавшееся.
Он тянул Лью за руку. Он торопился миновать выжженную солнцем неровную площадку. Лью негромко стонал — еще не слова, но уже какой-то звук. Стон был хорошим признаком, и Рэдмен немного приободрился. До сих пор он беспокоился за рассудок мальчика.
До здания они добрались без происшествий. Коридоры были такими же пустыми, как и час назад. Вероятно, тело Слейпа еще не нашли. Иначе почему никого не было ни на крыльце, ни на лестнице? Наверное, подростки сразу разошлись по спальням и уснули, уставшие от всего, что пережили вечером.
Самое время найти телефон и вызвать полицию.
Держась за руки, взрослый и ребенок направились к кабинету директора. Лью снова замолчал, но выражение его лица уже не было таким безумным; казалось, он мог в любую минуту разразиться очистительным потоком слез. Он сопел, издавал горлом какие-то хриплые звуки.
Его рука сжала ладонь Рэдмена, а затем расслабилась.
Впереди вестибюль был погружен в темноту. Кто-то совсем недавно разбил лампочку. Патрон с осколками стеклянной колбы еще раскачивался на своем проводе, освещаемый из окна тусклым лучом света.
— Давай, давай. Здесь нам нечего бояться. Давай, мальчик.
Внезапно Лью наклонился к запястью Рэдмена и впился в него зубами. Этот трюк был проделан так быстро, что Рэдмен непроизвольно выпустил мальчика, и тот со всех ног бросился во мрак коридора, ведущего из вестибюля.
Ничего. Все равно он не смог бы далеко убежать. Рэдмен впервые порадовался тому, что у этого заведения были высокие стены с колючей проволокой над ними.
Он пересек темный вестибюль и подошел к комнате секретаря. Никакого движения. Тот, кто разбил лампочку, сохранял спокойствие и ничем не выдавал себя.
Телефон оказался разнесенным вдребезги. Не просто разбитым, а превращенным в груду пластмассовых и металлических обломков.
Рэдмен вернулся к кабинету директора. Там тоже был телефон, недосягаемый для вандалов.
Дверь, конечно же, была заперта, но Рэдмен и не ожидал ничего другого. Он локтем разбил матовое стекло над дверной ручкой и просунул руку внутрь. Ключа с той стороны не было.
Мысленно выругавшись, он попробовал вышибить дверь плечом. Добротное дерево поддалось не сразу. К тому времени, когда замок был выбит, у Рэдмена болело все тело, а на животе снова открылась рана. Наконец он ввалился в кабинет.
Его пол был устлан грязной соломой, смрад казался еще более невыносимым, чем в хлеву. Рядом со столом лежал наполовину выпотрошенный труп директора.
— Свинья, — сказал Рэдмен. — Свинья. Свинья.
И, продолжая повторять это слово, потянулся к телефону.
Раздался какой-то звук. Он обернулся и всем лицом встретил удар, от которого у него сломались переносица и скула. Комната сначала засверкала яркими вспышками света, а потом побелела.
* * *
В вестибюле уже не было темно, как прежде. Всюду горели свечи, десятками или даже сотнями расставленные под каждой стеной. Правда, он был контужен, и его глаза не могли ни на чем сосредоточиться. Поэтому вполне вероятно, что горела всего одна свеча, многократно размноженная его болезненными чувствами.
Он стоял посреди вестибюля и не понимал, как это ему удавалось, потому что ноги его не слушались, он их не ощущал под собой. Откуда-то издалека доносилось приглушенное бормотание людских голосов. Слова были неразличимы и скорее даже были не словами, а какими-то бессмысленными, нечленораздельными звуками.
Затем он услышал похрюкивание: утробное, астматическое похрюкивание свиньи, которая вскоре появилась перед ним, между плавающими языками пламени. Она больше не была ни лоснящейся, ни очаровательной. Ее бока были обуглены, глаза сморщены, а рыло неправдоподобно перекручено вокруг шеи. Она медленно заковыляла к нему, и так же медленно показалась человеческая фигура на ее спине. Это был, конечно же, Томми Лью — нагой и розовый, как один из ее детенышей. Ни его глаза, ни лицо не выражали ничего такого, что можно было бы назвать человеческими чувствами. Он правил свиньей, держа ее за уши. Хрюкающие звуки, которые слышал Рэдмен, доносились не из пасти животного, а из его рта. У него был голос свиньи.
Стараясь сохранять спокойствие, Рэдмен позвал его по имени. Не Лью, а Томми. Мальчик, казалось, не расслышал. Свинья и ее наездник уже немного приблизились, когда Рэдмен понял, почему до сих пор не упал ничком на пол. Вокруг его шеи была обмотана толстая веревка.
Не успел он о ней подумать, как петля затянулась и тело оказалось поднятым в воздух.
Он почувствовал не боль, а неописуемый ужас — им овладело нечто гораздо большее и худшее, чем боль, и оно поглотило его без остатка.
Свинья не спеша подошла к его раскачивающимся ногам. Мальчик слез с нее и встал на четвереньки. Рэдмен увидел гладкую золотистую кожу его спины. И еще он увидел узловатую веревку, обвязанную вокруг пояса и свисавшую между бледными ягодицами. Ее свободный конец был распущен, наподобие кисточки. Нет, не кисточки — свиного хвоста.
Свинья задрала рыло, хотя ее обгоревшие глаза не могли ничего видеть. Рэдмена немного утешала мысль о том, что она страдала сейчас и должна была страдать до самой смерти. Затем ее пасть открылась, и она заговорила. Он не совсем понял, как ей удавалось произносить человеческие слова, но, как бы то ни было, она произнесла их. Тонким детским голосом.
— Такова участь скотов, — сказала она. — Поедать и быть съеденными.
Затем свинья совсем по-человечески улыбнулась, и Рэдмен почувствовал первый приступ невыносимой боли (хотя до сих пор думал, что не ощущал себя), когда Лью впился зубами в его ступню и стал взбираться вверх по висевшему телу, постепенно лишая его плоти и жизни.
Секс, смерть и сияние звезд
Диана провела пальцами по рыжеватой щетине, отросшей за день на подбородке Терри.
— Ты мне нравишься, — сказала она. — Тебе идет.
Ей все в нем нравилось, во всяком случае, так она заявляла.
Когда он целовал ее: «Ты мне нравишься».
Когда раздевал: «Ты мне нравишься». Когда стягивал с нее трусики: «Ты мне нравишься».
Она с таким неподдельным энтузиазмом повалилась перед ним на колени, что ему оставалось только смотреть за ее качающейся пепельноволосой головой и молить Бога, чтобы никого не угораздило зайти в гримерную. Как никак, она была замужней женщиной, хотя и актрисой. У него тоже была жена — пусть даже он сам не знал, где именно. Этот тет-а-тет мог послужить смачным поводом для шумихи в какой-нибудь из местных бульварных газетенок, а он хотел сохранить за собой репутацию серьезного театрального режиссера: никаких скандалов, никаких сплетен, только искусство.
Затем все мысли об амбициях растаяли на ее языке, вразнос игравшем его нервными окончаниями. У нее не было большого актерского таланта, но, Господь свидетель, эту свою роль она исполняла неподражаемо. Безукоризненная техника, безупречное чувство партнера; инстинкт или частые репетиции, но она знала, как подобрать верный ритм и привести все действие к благополучному финалу.
В кульминационный момент этого акта он почти хотел аплодировать.
Разумеется, весь состав актеров, занятых в постановке «Двенадцатой ночи», знал об их связи. Были нередки даже сальные комментарии, когда актриса и режиссер опаздывали на репетицию, когда она выглядела чересчур довольной, заставляя его краснеть. Он пробовал убедить ее в том, что женщина должна следить за выражением своего лица, но она была плохой притворщицей. Что могло показаться странным, учитывая ее профессию.
Но Ла Дюваль, как настойчиво просил называть ее Эдвард, не нуждалась в большом даре перевоплощения: она была знаменита. Что с того, что она декламировала Шекспира как если бы хотела отчеканить «Гайавату»: трам-та-та-там, трам-та-та-там? Что с того, что смутно разбиралась в психологии персонажей, не понимала их внутренней логики и не представляла, как адекватно передать сценический образ? Что с того, что не чувствовала поэзии так, как умела чувствовать наживу? Она была звездой, а это означало бизнес и ничего кроме бизнеса.