Он был воссоздан любовно и тщательно. Птицы вели свои брачные игры на его крыше, на его крыльце грызлись собаки. А между драчунами и влюбленными возвышался и сам дом, благословленный пятнами солнечного света, в которых было отказано его соседям. Парадная дверь была закрыта, но окна верхнего этажа были распахнуты настежь, и художник изобразил в одном из них смотревшего на улицу человека. Тень, падающая на его лицо, была слишком густой, чтобы разглядеть его черты, но объект его пристального рассматривания не вызывал сомнений. Им была девушка в окне дома напротив, сидевшая у зеркала с собачонкой на коленях. Пальцы ее выискивали в банте ленту, которая стягивала ее корсаж. На улице между красавицей и влюбленным вуайеристом было изображено несколько деталей, которые художник мог почерпнуть только из первых рук. По тротуару прямо под окном девушки шествовала небольшая процессия детей из приюта, который содержался на деньги местного церковного прихода. Они были одеты во все белое и несли свои прутики. Шли они неровным шагом под присмотром церковного старосты — грубого верзилы по имени Уиллис, которого Сартори как-то раз избил до бесчувствия за жестокость по отношению к своим подопечным. Из-за дальнего угла выезжал экипаж Роксборо, в который был запряжен его любимый гнедой конь Белламар, названный так в честь графа Сен-Жермена, который обманул половину всех женщин Венеции, действуя под этим псевдонимом. Хозяйка выпроваживала драгуна из дома № 32, в который частенько захаживали офицеры Десятого (и никакого иного!) Полка Принца Уэльского, когда мужа не было дома. Жившая напротив вдова завистливо наблюдала за этой сценой.
Все это, и еще дюжина других маленьких драм разыгрывались на картине, и среди них не было ни одной, которую Пай не наблюдал бы бесчисленное множество раз. Но кто был тот невидимый зритель, который водил рукой художников так, чтобы экипаж, девушка, солдат, вдова, собаки, птицы, похотливый наблюдатель и все остальное были изображены без малейшего отступления от оригиналов?
Не зная, как разрешить эту загадку, Пай оторвал взгляд от картины и оглянулся назад, в уходящую даль нескончаемого коридора. Лу-чур-чем скрылся из виду. Мистиф остался один. Все дороги — и впереди, и позади него — были пустынны. Он ощутил, как ему будет недоставать Лу-чур-чем, и пожалел о том, что ему не хватило ума убедить своего товарища оставить его в одиночестве, не нанеся ему при этом непоправимую обиду. Но изображение на стене было доказательством того, что здесь скрываются такие тайны, о которых он даже не подозревал. А когда они начнут приоткрываться, свидетели ему не нужны. Слишком легко они превращаются в обвинителей, а на него и так уже навешали всех собак. Если изорддеррекская тирания каким-то образом связана с домом на Гамут-стрит и, стало быть, Пай является ее невольным пособником, то лучше узнать о мере своей вины в одиночку.
Приготовившись, насколько это было возможно, к подобным откровениям, Пай двинулся прочь от картины, напомнив себе по дороге о данном Лу-чур-чем обещании. Если после всего он останется в живых, ему надо будет вернуться с глазами Автарха. Глазами, которые (теперь у него уже не было в этом никаких сомнений) некогда взирали на Гамут-стрит, изучая ее с той же одержимостью, с которой наблюдатель следил из нарисованного окна за предметом своей страсти, в плену у ее отражения.
Глава 37
Подобно театральным районам стольких великих городов Имаджики, как в Примиренных Доминионах, так и в Пятом, квартал, где был расположен Ипсе, пользовался дурной славой в прежние времена, когда актеры обоих полов в дополнение к своим гонорарам разыгрывали старую пятиактную пьеску — знакомство, уединение, соблазнение, соитие и передача денежных средств. Пьеска эта постоянно была в репертуаре и ставилась и днем, и ночью. Однако позднее центр подобной деятельности переместился в другую часть города, где клиенты из нарождающегося среднего класса чувствовали себя в большей безопасности от взглядов своих собратьев, предпочитающих более респектабельные развлечения. Ликериш-стрит и ее окрестности расцвели буквально за несколько месяцев и превратились в третий по богатству Кеспарат города, предоставив театральному району прозябать в рамках разрешенных законом промыслов.
Возможно, именно потому, что люди находили в нем так мало интересного, этот Кеспарат пережил потрясения последних нескольких часов значительно лучше, чем другие Кеспараты его размера. Кое-что здесь все-таки происходило. Батальоны генерала Матталауса прошли по его улицам на юг, в направлении дамбы, где восставшие пытались построить через дельту временные мостики. Позже целая группа семей из Карамесса нашла себе убежище в Риальто Коппокови. Но баррикад никто не воздвигал, и ни одно здание не сгорело. Деликвиуму предстояло встретить утро нетронутым. Но это обстоятельство впоследствии объясняли не общим безразличием, а тем, что на его территории располагался Бледный Холм — место, которое не отличалось ни бледностью, ни холмистостью, но представляло собой памятный круг, в центре которого находился колодец, в который с незапамятных времен сбрасывали трупы казненных, самоубийц, нищих и, порою, романтиков, которых вдохновила мысль о том, что они будут гнить в подобной компании. Уже утром люди шептали друг другу на ухо, что призраки этих отверженных поднялись на защиту своей земли и помешали вандалам и строителям баррикад уничтожить Кеспарат, разгуливая по ступенькам Ипсе и Риальто и завывая на улицах, словно собаки, что взбесились, гоняясь за хвостом Кометы.
* * *
В испорченной одежде, бормоча одну и ту же нескончаемую молитву, Кезуар миновала несколько очагов боевых действий без малейшего для себя ущерба. В эту ночь по улицам Изорддеррекса бродило много таких убитых горем женщин, и все они умоляли Хапексамендиоса вернуть им детей или мужей. Обычно их пропускали все воюющие стороны: рыдания служили достаточно надежным паролем.
Сами битвы не могли причинить ей страдания — ведь в свое время ей приходилось устраивать массовые казни и наблюдать за ними. Но когда головы катились в пыль, она всегда незамедлительно удалялась, предоставляя другим сгребать в кучу последствия. Теперь же ей пришлось босой идти по улицам, напоминающим скотобойни, и ее легендарное безразличие к зрелищу смерти было сметено таким глубоким ужасом, что она несколько раз меняла направление, чтобы избежать улицы, с которой доносился слишком сильный запах внутренностей и горелой крови. Она знала, что должна будет исповедоваться в этой трусости, когда, наконец, отыщет Скорбящего, но она и так несла на себе такое бремя вины, что один лишний проступок едва ли сыграет какую-нибудь роль.
Когда она подошла к углу улицы, в конце которой стоял театр Плутеро, кто-то позвал ее по имени. Она остановилась и увидела человека в синем, встающего со ступеньки крыльца. В одной руке у него был какой-то плод, с которого он счищал кожицу, а в другой — ножик. Похоже, он прекрасно знал, кто она такая.
— Ты его женщина, — сказал он.
«Может быть, это Господь?» — подумала она. Человек, которого она видела на крыше у гавани, стоял на фоне яркого неба, и ей не удалось подробно разглядеть его силуэт. Так, может быть, это он?
Он позвал кого-то из дома, на ступеньках которого он сидел до ее появления. Судя по непристойному орнаменту на портике, это был бордель. Появился апостол-Этак, одной рукой сжимающий бутылку вина, а другой — ерошащий волосы малолетнего идиотика, абсолютно голого и с лоснящейся кожей. Она засомневалась было в своем первом предположении, но не могла уйти до тех пор, пока ее надежды не будут окончательно подтверждены или перечеркнуты.
— Вы — Скорбящий? — спросила она.
Человек с ножиком пожал плечами.
— Этой ночью все мы скорбящие, — сказал он, отбрасывая так и не съеденный плод. Идиотик соскочил со ступенек, подхватил его и запихал себе в рот, так что щеки у него надулись, а по подбородку потекли струйки сока.