Глава 30
В середине дня Той позвонил в поместье, поговорил с Рассерженной Перл, которая уже уходила, и попросил передать Марти, чтобы он позвонил ему в Пимлико. Но Марти не перезвонил. Той подумал, что либо Перл забыла передать Марти сообщение, либо Уайтхед каким-то образом вмешался и предотвратил звонок. Но какая бы причина ни была, он не поговорил с Марти и винил себя за это. Он обещал предупредить Штраусса, если дела пойдут совсем плохо. И вот этот момент наступил. Ничего значительного, возможно, беспокойство, которое испытывал Той, было рождено скорее инстинктом, нежели фактами. Но Ивонна научила его доверять своему сердцу, а не голове. В конце концов, все вот-вот должно было пойти прахом, а он не предупредил Марти. Может быть, оттого он плохо спал и просыпался с остатками отвратительных сновидений, мелькающих в его голове.
Не каждый переживает молодость. Многие умирают рано, становясь жертвой собственной жажды жизни. Той не был такой жертвой, хотя очень рискованно приблизился к ней. Тогда он не знал этого. Он был слишком ослеплен видом тех новых заводей, в которые был введен Уайтхедом, чтобы понять насколько смертельно опасны эти воды. И он подчинялся желаниям великого человека с таким беспрекословным усердием, разве нет? Ни разу не усомнился он в своих обязанностях, какими бы преступными они не казались. Тогда почему он удивлен сейчас, когда после всех этих лет те же преступления, совершенные им так жестоко, молчаливо преследовали его? Вот почему он лежал сейчас в липком поту рядом со спящей. И войной, и одна фраза крутилась под его черепной коробкой:
Мамулян придет.
Это была единственная ясная мысль, которая у него была. Остальные — о Марти, об Уайтхеде — были смесью стыда и обвинения. Но это отчетливая фраза — Мамулян придет — стояла вне этого мусора неуверенности четкой точкой, за которую крепко держался весь его ужас.
Никакие извинения не спасут. Никакое унижение не обуздает гнев Последнего Европейца. Потому что Той был молод и жесток и за ним был грязный путь. Однажды, когда он был слишком молод, чтобы понимать, он заставил Мамуляна пострадать, и угрызения совести, которые он испытывал сейчас, пришли слишком поздно — на двадцать-тридцать лет — и, в конце концов, разве он не жил все эти годы на доходы от своей жестокости?
— О, Иисус, — сказал он, прерывисто дыша, — Иисус, помоги мне.
Напуганный и готовый позволить себе быть напуганным, если это сможет утешить его, он повернулся и потянулся к Ивонне. Ее там не было. Ее половина кровати была холодной.
Он сел, ничего не понимая.
— Ивонна?
Дверь спальни была приоткрыта и слабейшая из ламп наверху освещала спальню. В комнате был хаос. Они собирали вещи весь вечер и сборы еще не были закончены, когда они улеглись в час ночи. Одежда была свалена в кучу на комоде, в коридоре зевал открытый чемодан, его галстуки висели на спинке стула, как высохшие змеи, языками к полу.
Он расслышал шум в коридоре. Он хорошо знал мягкую поступь Ивонны. Она вышла за стаканом яблочного сока или бисквитом, как она обычно делала. Ее силуэт появился в дверях.
— С тобой все в порядке? — спросил он ее.
Она пробормотала что-то похожее на «да». Он опустил голову обратно на подушку.
— Снова проголодалась, — сказал он, закрывая глаза, — всегда голодная.
Холодный воздух проник в кровать, когда она подняла простыню, чтобы скользнуть к нему.
— Ты оставила свет наверху, — проворчал он, чувствуя как сон вновь наваливается на него. Она не ответила. Уже заснула, наверное: она была наделена благословенной способностью моментально уходить в бессознательное. Он повернулся в полутьме, чтобы взглянуть на нее. Она еще не храпела, но не была абсолютно тихой. Он прислушался более внимательно, его внутренности нервно сжались в комок. Она издавала какой-то жидкий звук — словно дышала сквозь тину.
— Ивонна… ты в порядке?
Она не ответила.
От ее лица, которое было в нескольких дюймах от его, продолжали исходить шелестящие звуки. Он потянулся к выключателю лампы, по-прежнему не сводя глаз с темной массы головы Ивонны. «Лучше сделать это побыстрее», — подумал он, — пока мое воображение не обогнало меня». Его пальцы нащупали выключатель, сжали его и включили свет.
В том, что он увидел перед собой на подушке, нельзя было узнать Ивонну.
Он бормотал ее имя, когда, карабкаясь, пятился с кровати, не в силах оторвать глаз от мерзости рядом с ним. Как это оказалось возможным, что она смогла спуститься с лестницы и лечь в кровать, прошептав ему «да»? Огромная глубина ее раны, несомненно, убила ее. Никто не может жить с ободранной кожей и вырванным мясом.
Она наполовину повернулась в кровати с закрытыми глазами, словно вращаясь во сне. Затем — ужасно! — она произнесла его имя. Ее губы не шевелились, как раньше, кровь замазала слово. Он не мог больше выносить этого зрелища, иначе он бы закричал, а это могло привлечь их — кто бы это ни сделал, — привлечь их с уже окровавленными скальпелями. Они, возможно, уже за дверью, но ничто не могло заставить его остаться в этой комнате. Только не с ней, медленно вращающейся в кровати и все еще произносящей его имя, пока она стягивала ночную рубашку.
Шатаясь, он вышел из спальни в коридор. К его удивлению никто не поджидал его там.
Наверху, на лестнице, он замешкался. Он не был слишком смелым, но и не был глупым. Завтра он будет оплакивать ее, но сейчас, когда она просто шла за ним, ничего нельзя было сделать — только предохранить себя от кого бы то ни было, кто сделал это. Кого бы то ни было! Почему он не позволяет себе назвать имя? Виноват был Мамулян — это был его почерк. И он не один. Европеец никогда не дотрагивается своими стиральными руками к человеческой плоти так, как кто-то сделал с Ивонной, — его брезгливость была легендарной. Но это был он — тот, кто дал ей эту полужизнь после того, как убийство было совершено. Только Мамулян был способен на это.
И сейчас он мог ждать внизу, на самом дне мира, под лестницей. Ждать, как он долго ждал, пока Той не притащится вниз, чтобы присоединиться к нему.
— Провались ты к Дьяволу, — прошептал Той темноте внизу и пошел (от ужаса он был готов бежать, но здравый смысл подсказывал ему иначе) по коридору к второй спальне. С каждым шагом он ожидал какого-нибудь движения врага, но ничего не последовало. Во всяком случае, пока он не достиг двери спальни.
Тогда, когда он взялся за ручку, он услышал голос Ивонны позади него:
— Вилли… — Слово было произнесено четче, чем до этого.
В какой-то момент он засомневался в своем рассудке. Если он сейчас обернется, будет ли она стоять в дверях спальни такая же обезображенная, как подсказывала память; или это просто лихорадочный сон?
— Ты куда? — потребовала ответа она.
Внизу кто-то шевельнулся.
— Вернись в постель.
Не поворачиваясь, чтобы отклонить ее приглашение. Той толкнул дверь второй спальни, и как только он это сделал, он услышал, как кто-то стал подниматься по лестнице сзади него. Шаги были тяжелыми, их обладатель спешил.
Не было ключа, чтобы, заперевшись, задержать преследователя, и не было времени баррикадировать мебелью дверь. Той пересек неосвещенную спальню в три прыжка, рывком распахнул французское окно и ступил на маленький, сваренный из железа балкон. Он крякнул под его весом. Он подозревал, что тот долго не выдержит.
Сад внизу под ним был в темноте, но, на счастье, он знал, где лежал цветочный газон, а где — дорожка, вымощенная камнем. Не колеблясь — шаги за спиной становились все громче — он перелез через перила. Его мускулы взвыли от напряжения и еще сильнее, когда он, примостившись на внешней стороне, повис на руках, хватка которых могла в любую секунду ослабнуть.
Шум в комнате, которую он оставил, привлек его внимание: его преследователь, обрюзгший головорез с окровавленными руками и яростными глазами, был там — подходил к окну, рыча от удовольствия. Той, как мог раскачался, надеясь не попасть на дорожку, которая, как он знал, проходила прямо под его обнаженными ступнями, и приземлиться на мягкую землю цветника. Было очень мало шансов хорошо выполнить маневр. Он отпустил перила, когда жирный подошел к балкону, и провалился назад в темноту; окно над ним удалялось, пока он не приземлился с повреждениями не большими, чем синяки, среди гераней, которые Ивонна посадила всего неделю назад.