Наконец он поднял голову. Его мать, точнее, ее проекция стояла на корме «Самарканда», и, когда он на нее посмотрел, взор ее был устремлен не на него, а на садившееся солнце и на раскаленное жаром небо. Минул еще один день с тех пор, как он отсчитал себе последние мгновения жизни, прощаясь с заходящим солнцем, а стало быть, он и его лодка продержались на плаву еще двадцать четыре часа.
— Где вы с ней встретились? Ведь не пришла же она…
— Нет, нет, она не была в «L'Enfant». Я видела ее в Нью-Йорке.
— Ты ездила в Нью-Йорк? Зачем?
— Повидаться со стариком Гири. Он умирал, а я дала себе обещание, что последние минуты его жизни проведу рядом с ним.
— Ты поехала, чтобы его убить?
Цезария покачала головой.
— Нет. Я просто поехала, чтобы засвидетельствовать уход из жизни своего врага. Разумеется, раз уж я там оказалась, то не могла отказать себе в удовольствии немного покуражиться.
— И что ты натворила?
— Ничего особенного, — вновь покачала головой Цезария.
— Но он мертв?
— Да, он мертв, — закинув голову назад, она взглянула на небо прямо над своей головой, где появлялись первые звезды. — Но я пришла не за тем, чтобы говорить о нем. Я пришла ради Рэйчел.
Галили усмехнулся, вернее, попытался это сделать, что не слишком ему удалось, поскольку горло его пересохло.
— Что в этом смешного? — спросила Цезария.
Галили потянулся за бутылкой бренди, которая закатилась за планшир, и отхлебнул глоток.
— То, что ты способна сделать нечто ради кого-то, кроме самой себя, — ответил он.
Цезария пропустила его колкость мимо ушей.
— Тебе должно быть стыдно, — сказала она, — за то, что ты повернулся спиной к женщине, питающей к тебе такие чувства, как Рэйчел.
— С каких это пор, черт побери, тебя стало интересовать, какие чувства испытывают люди?
— Быть может, с годами я стала несколько сентиментальной. Но тебе встретилась необыкновенная женщина. И что ты сделал? Собрался покончить счеты с жизнью? Я в отчаянии, — ее голос сорвался, и в ответ ему затрепетали борта «Самарканда». — Я просто в отчаянии.
— Ну конечно, ты в отчаянии, — ответил он. — Только я ничем помочь не могу. Поэтому лучше оставь меня в покое и дай умереть с миром, — отмахнувшись от нее рукой, он уткнулся лицом в доски палубы.
И хотя он больше на нее не смотрел, в присутствии матери у него не оставалось никаких сомнений — он явственно ощущал эманации ее силы, легкие и ритмичные. Несмотря на то что она была обыкновенным видением, ее образ источал флюиды, свидетельствующие о физическом могуществе.
— Чего ты ждешь? — осведомился он, не поднимая головы.
— Даже не знаю, — ответила она. — Наверное, надеюсь образумить тебя. Чтобы ты наконец вспомнил, кто ты такой.
— Я знаю, кто я такой… — сказал он.
— ТОГДА ПОДНИМИ ГОЛОВУ, — при этих словах судно, от носа до кормы, содрогнулось, точно от землетрясения, так что даже рыбы на дне моря взволновались и бросились наутек. Меж тем на Галили ее слова не произвели никакого впечатления, по крайней мере, он продолжал лежать, как лежал, упорно отказываясь повиноваться ее воле.
— Ты негодяй, — сказала она.
— Не спорю.
— Эгоистичный, своенравный…
— Конечно, конечно, — вновь согласился он, — я последний кусок дерьма, что плавает в океане. А теперь будь любезна, оставь меня наконец в покое.
От его голоса судно вновь задрожало, хотя не так сильно, после чего на несколько минут наступила тишина.
— У тебя много других детей, — скосив на нее глаза, наконец сказал он. — Почему бы тебе их не помучить?
— Никто из них не значит для меня столько, сколько ты, — ответила Цезария. — Тебе это прекрасно известно. Мэддокс — полукровка, Люмен не в своем уме, остальные — женщины… — Она покачала головой. — Они обманули мои надежды и оказались не такими, какими мне хотелось бы их видеть.
— Бедная мама, — приподняв голову, произнес Галили. — Как мы тебя разочаровали! Ты хотела видеть нас совершенными, а погляди, что из этого вышло, — теперь он приподнялся и встал на колени. — Но разве ты в чем-то виновата? Нет, ты всегда была безупречна, всегда неуязвима.
— Будь я на самом деле безупречна, меня бы не было сейчас здесь, — ответила она. — Я тоже совершала ошибки. В особенности по отношению к тебе. Ты был моим первенцем, и это тебя испортило. Я слишком потворствовала твоим слабостям. Потому что слишком тебя любила.
— Слишком меня любила?
— Да. Слишком. Поэтому не сумела разглядеть, в какое ты превратился чудовище.
— Так, значит, теперь я стал чудовищем?
— Мне известно все, что ты натворил за эти годы…
— Ты не знаешь и половины. На моих руках гораздо больше невинной крови…
— Не это меня беспокоит! Меня страшит твое расточительство! То, что ты впустую тратишь свое время.
— И что же, по-твоему, мне надлежит делать вместо этого? Разводить лошадей?
— Только не вмешивай сюда отца. Он к этому не имеет никакого отношения…
— Он к этому имеет самое прямое отношение, — потянувшись, Галили ухватился рукой за низко наклонившуюся мачту, пытаясь встать. — Он разочаровал тебя больше других. Мы уже были потом. Так сказать, последствия землетрясения.
Теперь настала очередь Цезарии отвести глаза и устремить их в морскую гладь.
— Что, задел за больное? — спросил Галили и, не получив ответа, переспросил: — Угадал, да?
— Что бы ни случилось между твоим отцом и мной, все кануло в Лету. Бог свидетель, я его очень любила. И старалась изо всех сил сделать счастливым.
— Но тебе это не удалось.
Она прищурилась, и он приготовился к очередному сотрясению лодки, но, к его удивлению, ничего не последовало, и когда она заговорила, голос ее звучал столь тихо и мягко, что почти напоминал плеск волн о борт.
— Да, не удалось, — согласилась она. — И за это мне пришлось заплатить долгими годами одиночества. Годами, которые мог бы скрасить мой первенец, будь он со мной рядом.
— Ты сама меня прогнала, мама. Сказала, чтобы в твоем доме ноги моей не было. И что если я когда-нибудь осмелюсь переступить порог «L'Enfant», ты меня убьешь.
— Я никогда такого не говорила.
— Говорила. Ты сказала это Мариетте.
— Я никогда ей ни в чем не доверяла. Она столь же своенравна, сколь и ты. Будь моя воля, вырвала бы вас из своего лона собственными руками.
— О господи, мама, умоляю, давай обойдемся без пафоса. Все это я уже слышал! Ты жалеешь, что у тебя такой сын и что вообще произвела меня на свет. Ну и к чему это нас с тобой приведет?
— К чему приводило всегда, — помолчав мгновение, ответила Цезария. — Мы вцепимся друг другу в глотки, — она вздохнула, и море резко всколыхнулось. — Кажется, я зря трачу время. Вряд ли ты когда-нибудь поймешь. И может статься, это к лучшему. Ты причинил вред сотням людей…
— А я уж думал, тебе наплевать на кровь, которая пролилась по моей вине…
— Меня волнует не кровь, что пролилась по твоей вине. А разбитые сердца, — она замолкла, поглаживая рукой губы. — Она достойна того, чтобы о ней заботились. Достойна того, кто всегда будет с ней рядом. До самого конца. Ты же не способен этого сделать. Ты обыкновенный болтун. Точь-в-точь как твой отец.
Галили не нашелся, что на это ответить, ибо ее небольшая ремарка угодила в самое слабое место и возымела на него такое же действие, как и его недавнее замечание о последствиях землетрясения, выбившее Цезарию из седла. Заметив замешательство сына, она не замедлила этим воспользоваться и решила удалиться.
— Я оставляю тебя наедине с твоими муками, — сказала она, поворачиваясь к нему спиной, и ее образ, который доселе казался таким осязаемым, вдруг затрепетал, точно разорванный парус, — один порыв ветра, и он рассеялся бы в воздухе, как дым.
— Подожди, — сказал Галили.
Образ Цезарии продолжал дрожать, но острый взгляд впился в сына. Он знал, стоит ей отвернуться, и образ исчезнет, ибо его удерживал лишь испытующий взгляд матери.
— Что еще? — спросила она.