Воодушевленный успехом, Фрэнк продолжил возню со шкатулкой, быстро обнаружив новые варианты дальнейшего в нее проникновения — паз с желобком и смазанную маслом втулку, надавливание на которую позволило проникнуть дальше. И с каждым новым движением, поворотом или толчком в действие приводился очередной музыкальный элемент — мелодия звучала контрапунктом, пока первоначальные ее ноты не таяли, словно заглушаемые резьбой.
В один из таких моментов и начал звонить колокол — мерный и мрачный звук. Он не слышал его, во всяком случае, не осознавал, что слышит. Но когда головоломка была уже почти разгадана и шкатулка стояла перед ним, вывернув свои зеркальные внутренности, вдруг почувствовал, что желудок его буквально выворачивает наизнанку, так что колокол, должно бить, звонит уже целую вечность.
Он поднял голову. На несколько секунд показалось, что звук доносится с улицы, но он быстро отверг эту мысль. За работу над шкатулкой он принялся почти в полночь, с тех пор прошло несколько часов. Он не заметил, как они прошли и ни за что бы не поверил, если бы не стрелки на циферблате. Церкви в городе — как ни прискорбно для прихожан — не было вовсе, и звонить вроде бы было некому.
Нет. Этот звук доносился откуда-то издалека, словно через ту самую все еще невидимую дверцу, которая находилась в чудесной шкатулке Лемаршана. Выходит, Керчер, продавший ему эту вещицу, не обманул. Фрэнк находился на пороге нового мира, страны, бесконечно далекой от той комнаты, где он сейчас сидел.
Бесконечно далекой и, тем не менее, столь близкой теперь.
Эта мысль заставила сердце биться быстрее. Он так предвкушал, так ждал этого мига, всеми силами воображения стараясь представить, как это будет, когда завеса поднимется… Еще несколько секунд — и они будут здесь, те, кого Керчер называл сенобитами, теологами Ордена Гэша. Отозванные от своих экспериментов по достижению наивысшего наслаждения, они, бессмертные разумом, войдут сюда, в мир дождя и разочарований.
Всю предшествующую неделю он, не покладая рук, готовил эту комнату к их визиту. Мыл и скоблил голые половицы, потом усыпал их лепестками цветов. На западной стене соорудил нечто вроде алтаря, украшенного плакатными лозунгами. Керчер подсказал ему, что должно входить в обрядовую тематику: кости, конфеты, иголки. Слева от алтаря стоял кувшин с его мочой, собранной за семь дней, на, случай, если от него потребуется жест самоосквернения. Справа — тарелка с отрезанными голубиными головами, тоже приготовленная по совету Керчера, намекнувшего, что неплохо будет иметь ее под рукой.
Вроде бы ничего не было упущено для проведения ритуала. Сам кардинал, увлекавшийся коллекционированием рыбацких башмаков, не мог быть более скрупулезен и предусмотрителен.
Но теперь, когда звук колокола, доносившийся из шкатулки, становился все громче, он испугался.
— Слишком поздно, — пробормотал он про себя, надеясь подавить нарастающий страх. Загадка Лемаршана разгадана, последний ключ повернулся в замке. Не осталось времени для страхов и сожалений. И потом, разве он не рисковал собственной жизнью и рассудком, чтобы эта встреча оказалась возможной? Перед ним открывались врата к наслаждениям, доступным воображению лишь горстки человеческих существ, еще меньшими испытанным — наслаждениям, углубляющим и обостряющим чувства, которые вырвут его из скучном замкнутом круга: желание, совращение и разочарование — круга, из которого он не в силах был вырваться с юношеских лет. Новое знание совершенно трансформирует его, ведь верно? Никто не сможет испытать такую глубину чувств и ощущений и не перемениться под их воздействием.
Голая лампочка, висевшая под потолком, то тускнела, то становилась ярче. Казалось, она следует ритму колокольного звона, и чем громче он становился, тем ярче она разоралась. В паузах между ударами колокола все отчетливее был заметен окутывавший комнату мрак, словно мир, который он населял вот уже двадцать девять лет, переставал существовать. Затем снова раздавался удар колокола, и лампочка разгоралась так сильно, что трудно было поверить в предшествующую свету тьму, и тогда на несколько секунд он вновь оказывался в знакомом мире — в комнате с дверью, выходящей на улицу, окном, через которое, имей он волю или силы сорвать шторы, можно било различить проблески утра.
С каждым ударом свет становился беспощадней. Под его сокрушающей силой восточная стена дрогнула, он увидел, как кирпичи теряют плотность, растворяются, увидел вдалеке место, откуда звонил колокол. Мир птиц, не так ли? Огромные черные дрозды, подхваченные ураганом… Это все, что он мог различить там, откуда сейчас шли иерофанты, из сплошного смятения, полного острых осколков, которые поднимались и падали, наполняя темный воздух ужасом.
Потом вдруг стена снова затвердела, и колокол умолк. Лампочка погасла. На сей раз безнадежно, навсегда.
Он стоял в темноте, не произнося ни слова. И если бы даже вспомнил слова приветствий, заготовленные заранее, язык все равно был не в силах их выговорить. Он словно омертвел во рту. А потом вдруг — свет! Он исходил от них, от четверых сенобитов, которые теперь, когда стена позади них замкнулась, заполнили, казалось, всю комнату. От них исходило довольно сильное сияние, напоминающее свечение глубоководных рыб, — голубое, холодное, безразличное. Внезапно Фрэнк осознал: он ведь никогда не задумывался, как они выглядят. Его воображение, столь плодотворное и изобретательное, когда речь заходила о воровстве и мелком мошенничестве, было во всех других отношениях не развито. Ему не хватало полета фантазии. Представить себе эти создания он даже не пытался.
Почему же так жалко и страшно глядеть на них? Может, из-за шрамов, которые покрывали каждый дюйм тела: плоть, косметически истыканная иглами, изрезанная, исцарапанная и присыпанная пеплом?.. А может, запах ванили, который они привнесли с собой, сладковатый запах, почти не заглушавший вони? Или, может, потому что, по мере того, как становилось все светлее и он видел их четче, он не заметил ни радости, ни вообще ничего человеческого на их изуродованных лицах: лишь отчаяние и еще голод, от которого буквально кишки выворачивало наизнанку.
— Что это за город? — спросил один из четверки.
По голосу нельзя было определить, кому он принадлежит — мужчине или женщине. Одежды существа, пришитые прямо к телу, скрывали половые органы, ни интонации, ни искусно изуродованные черты лица не давали подсказки. Когда оно говорило, крючки, придерживающие нависавшие над глазами клапаны и соединенные сложной системой цепей, пропущенных сквозь мышцы и кости, с другими — крючками, прокаливающими нижнюю губу, дергались и обнажали голое сверкающее мясо.
— Вам задали вопрос, — сказало оно.
Фрэнк не ответил. Меньше всего в этот момент он думал — о том, как называется этот город.
— Вы что, не понимаете? — вопросила фигура, находящаяся рядом с первой. Ее голос, а отличие от первого, был звонче и воздушней — голос возбужденной девушки. Каждый дюйм головы был татуирован сложнейшим узором, на каждом пересечении горизонтальных и вертикальных линий сверкала булавка с драгоценным камнем, насквозь прокалывавшая кость. Язык был тоже татуирован, аналогичным образом.
— Вы хоть знаете, кто мы? — спросило оно.
— Да, — ответил наконец Фрэнк. — Знаю.
Еще бы ему не знать, ведь они с Керчером проводили долгие ночи напролет за обсуждением различных деталей и нюансов, а также намеков, почерпнутых из дневников Болинброка и Жиля де Ре. Все человечество знало об Ордене Гэша, и он тоже знал.
И все же… он ожидал чего-то другого. Ожидал увидеть хоть малейший признак, намек на бесконечное великолепие и блеск, к которым имели доступ эти существа. Он-то рассчитывал, что они хотя бы придут с женщинами, женщинами, умащенными благовонными маслами, омытыми в ваннах с молоком, женщинами, специально подбритыми и тренированными для любовного акта: губы их благоухают, бедра дрожат в нетерпении раскрыться, раздвинуться, зады круглые и увесистые, как раз такие, как он любит. Он ожидал вздохов, вида соблазнительных тел, раскинувшихся на полу среди лепестков, словно живой ковер; ожидал шлюх-девственниц, чья щелочка должна была распахнуться при первой же его просьбе и только перед ним, чье искусство в любовных играх должно было ошеломить и потрясти его, с каждым толчком поднимая все выше и выше — к невиданному, неиспытанному доселе даже в мечтах экстазу. Весь мир был бы забыт им в их объятиях, над его похотью не будут смеяться, не будут презирать, напротив, будут только превозносить его.