Инженер положил руку Кольке на плечо, сжал, произнес веско, отделяя каждое слово:
– Теперь все, что услышал, забудь.
– Хорошенькое дело.
– А это не тебе, не мне, это отцу надо. Если всплывет это дело, то разговор с отцом пойдет другой. И не вы его встретите при выписке, а совершенно другие люди.
– Вы об этом листе кому-то говорили?
Инженер разозлился:
– Ты за кого меня принимаешь? Или думаешь, что я сдам начальника, чтобы подсидеть? Ты вообще соображаешь, что это – начальствовать? Ни денег, ни почета не принесет.
– Я не хотел…
– А я и не обижаюсь. Это вам надо молчать, не мне.
– Это к чему?
– Сам знаешь, к чему. Справчонка о реабилитации, выплыви правда на поверхность, не спасет. Все, все ему припомнят, и плен прежде всего. Ясно?
– Яснее ясного.
– Все, мне пора. Бывай.
Колька машинально пожал протянутую ладонь – сухую, теплую, с сильными пальцами. Наверное, чуть дольше задержал ее в руке, ухватился, как за соломинку, потому что Ливанов, смягчившись, притянул его к себе, приобнял, хлопнул по плечу:
– Ну-ну, не кисни. Главное – язык держи за зубами, это лучшее, что можно для отца сделать. И я сделаю все, от меня зависящее. Обещаю.
Развернувшись, Ливанов отправился по переулку, который вел обратно, к заводу, огибая парк для туберкулезников. Колька некоторое время смотрел ему вслед, и в голове его царил полный кавардак. Только-только он радовался тому, что что-то прояснилось, – и вот, запуталось еще больше. Всего-то несколько часов назад батя был жертвой – и вдруг этот вот, косой и хромой, утверждает такое, что делает отца преступником, даже больше – государственным изменником. И снова никого вокруг. Один Колька, одинешенек, и не с кем поговорить, посоветоваться.
Может, хотя бы этого догнать? Он ведь недалеко еще ушел, со своей хромой ногой. Попросить совета, помощи, поговорить. Колька даже сделал пару шагов, но тут убедился, что Ливанов уже не один, рядом с ним шел какой-то человек. И беседа у них, судя по всему, шла непростая. Мешать было нельзя.
Колька, преодолевая чувство разочарования, думал: «Нет так нет. Он тоже может врать». И все-таки – а если не врет? Если батя в самом деле взял какой-то документ, чтобы спокойно, после чая, на семейном столе, который такой круглый, надежный и располагает к размышлениям, глянуть – и тотчас найти ошибку в расчетах.
И снова голова гудела колоколом, и Колька понял, что пора прекращать, напоминая себе, как заклинание: «Это не факты. Фактов нет, только слова». И пусть слова услышанные таковы, что хоть сейчас камень на шею – и в пруд, это всего лишь слова. Акимовское заклинание подействовало, дышать снова стало легче, и Колька поехал на вокзал.
Глава 13
Пока Николай переживал по поводу своего мнимого одиночества, Ольга – из-за настоящего. Горе, оно всегда слепое, и погруженный в него Колька совершенно позабыл о том, что на свете существует Оля. Она не обижалась, напротив, мучилась и переживала из-за того, что якобы бесполезна, из-за того еще, что у нее в семействе все хорошо. Воображала, что своим благополучием будет колоть глаза, потому и сама не показывалась в доме Пожарских. Таким нехитрым образом росло чувство одиночества и взаимное недовольство.
Работа в школьной библиотеке, давно налаженная, не занимала все время и мысли. Пионерское житье-бытье тоже шло своим чередом, делается, что положено, проводятся линейки и слеты. И пусть ребята не такие уж образцовые, как показывают в кино, но на то оно и кино, на то она и жизнь.
Тех, которые постарше, военные, уже не перекуешь, они уверены, что сами знают, что хорошо, что плохо. Которые помладше, зацепившие военную годину тогда, когда не соображали ничего, они простодушнее и светлее. Из ряда вон выходящих безобразников и чуждого элемента не наблюдается, и среднее арифметическое вполне сносное и всех все устраивает.
Даже хитроумный Маслов, не бросив своих возмутительных занятий, научился совмещать свои коммерческие таланты с работой в пионерском активе. Оля никому бы не призналась в том, что его торговые дарования были весьма кстати.
Директор на просьбы выделить средства на пионерские нужды – бумагу, ватман, чернила, подписки на «Пионерскую правду», «Костер», «Пионер», дополнительный спортинвентарь и прочее, – чаще всего отнекивался. При этом отчеты о проведенной работе требовали, и чем нагляднее, тем лучше. Ну не будешь же рисунки рисовать! Робкие намеки на «самый простенький» фотоаппарат, с помощью которого можно было бы запечатлевать для истории самые значимые и яркие события, уже давно не встречались горькой усмешкой.
Витька же Маслов, каким-то образом подслушав обрывки разговора, приволок замечательный фотоаппарат «ФЭД». Ольга перепугалась не на шутку, но Маслов клятвенно заверил, что никакой темной тайны за этим не кроется:
– Чистая машинка, бери, не сомневайся, – говорил он, так умело вращая в руках чудо-аппарат, что аж слюнки текли, какой он красивый, сияющий хромом и колесиками, маленький, аккуратный.
– Почти «лейка», только лучше. Затвор шторный, выдержек больше и светосила… ну да, под кроватью снимать можно.
Как не озабочена была Оля, все-таки прыснула:
– Жук ты порядочный, Витька.
Он обиделся:
– Я для дела стараюсь, а ты обзываешься.
– Я пошутила, я нечаянно, – заверила девушка. – И пластинки сможешь достать?
Витька обиделся еще больше:
– Что ж я, фантик без конфетки тебе дарю? Все найдем.
Оля, когда хотела, могла патоки подпустить. Подпустила. Витька растаял и принялся бормотать, что попозже можно и кюветы, и увеличитель, и химию раздобыть, чтобы, значит, организовать и фотокружок. Совесть некоторое время поворочалась и пообличала, ведь надо было гордо отказаться, строго поставить на вид, отчитать. По скользкой дороге идет Витя Маслов, начштаба! Маклерует, как самый обыкновенный Сахаров, он же Цукер, паренек-сапожник с Советской, который скупает у пропойц вещи.
Не было никакого желания кого-то обличать, перевоспитывать, прорабатывать, и «ФЭД» уже который день лежит без дела в ящике стола.
Оля, впав в болезненную активность, выскребла полы, вымыла окна, перестирала-перегладила гору белья. Даже брюки отчиму отгладила до такого состояния, что стрелка стала как бритва, хотя Палыч строго-настрого наказывал не трогать, поясняя, что мама с детства приучила свои портки гладить только самому.
Вот, вроде бы все сделано. В комнатах стерильно чисто, даже солнечные блики лежат чинно, строго по линеечке, и ни пылинки не пляшет в лучах. Салфетки на диване, скатерть на столе – кипенно-белая, свеженакрахмаленная, аж хрустит. Так чисто, что даже пусто, кажется.
Оля принялась было за «Педагогику», но строчки, читаные-перечитаные, обычно успокаивающие, не могли удержать внимания, и мысли снова сползали в темную яму, наполненную тревогами, страхами, неизвестностью.
Чужой отец Игорь Пантелеевич, но теперь куда ближе, чем свой, давно скончавшийся. Оля пыталась выяснить, как он, что говорят врачи, – Колька лишь отрыкивался. Сколько же времени это длится? Все ли так, или что-то Пожарский скрывает? А вдруг он на самом деле уже давно умер, а врачи по каким-то причинам не говорят.
Оля решительно встала, вновь достала ведро, тряпку. Вскоре комната засияла еще большей чистотой, хотя, казалось бы, больше было некуда. Каждая молекула, казалось бы, чинно заняла свое место.
Оля драила, чистила, полировала, выплескивала и снова повторяла то же – уже в коридоре, вне графика дежурства, потом в уборной, потом на кухне. Домашние и соседи все еще на работе, никто не задавал глупых вопросов, и это успокаивало. Но вскоре и жилая, и общая площадь закончились.
Оля снова вернулась в комнату – делать тут нечего, и идти некуда. И все-таки зуд деятельности был нестерпимым. Ольга полезла в шкаф. Выяснилось, что там за мирные времена накопилось много всякого барахла. «Надо бы все это разобрать, перелицевать, выкрасить и выбросить».