— А почему бы тебе самой не пойти ее поискать? — услышал я собственный голос.
Я уже знал, что пожалею о сказанном прежде, чем произнесу эти слова, но отступать было поздно, ибо тень Цезарии, придя в движение, неторопливо, с неизбежностью рока приближалась ко мне. Хотя потолки коридора были не слишком высоки, вдруг его внутреннее пространство словно бы раздвинулось и заполнилось грозовой тучей, а ваш покорный слуга в то же самое мгновение будто обратился в щепку, в крошечную пылинку…
Остановившись напротив меня, она заговорила. Каждое ее слово, казалось, рассыпалось на части, превращаясь в ту дикую какофонию звуков, которую я уже слышал, — каждый из них срывался с ее языка с прытью столь непокорного зверя, что удерживать их в повиновении ей удавалось ценой немалых усилий.
— Ты, — начала она, — напоминаешь мне (я уже знал, что услышу дальше) своего отца.
Кажется, я не мог выдавить из себя ни звука в ответ, поскольку, честно говоря, оцепенел от страха, но попытайся я что-либо сказать, вряд ли мне удалось бы пошевелить языком. Поэтому, смирившись со своей жалкой участью, я молча глядел на вулкан, извергающий неподражаемый звериный рев и с каждым мгновением все больше устрашающий меня своей жестокостью.
На этот раз мне пришлось увидеть нечто, приоткрывшееся мне из-под мрачной пелены грозовой тучи, буквально вылепившееся из нее. К счастью, это продолжалось всего один миг, но меж тем у меня не осталось сомнений, что Цезария не столько хочет использовать меня в роли посыльного, сколько готовит меня к чему-то большему, о чем мне надлежало узнать в скором будущем. Впрочем, какие бы цели при этом ни преследовала мачеха, увиденного мною оказалось достаточно, чтобы на три-четыре секунды лишиться рассудка.
Что же все-таки мне привиделось? Боюсь, рассказывать вам об этом не имеет смысла, поскольку тому еще не придумано слов, хотя, конечно, слова существуют, вернее, их всегда можно подобрать, но вопрос в другом: смогу ли я воспользоваться ими достаточно умело, чтобы воссоздать увиденный мною образ? Именно это меня более всего ныне заботит. Да простит читатель мои жалкие потуги, но я все же дерзну это сделать.
Пожалуй, можно сказать, передо мной предстала особа женского пола, изрыгающая каждым отверстием, каждой порой своего существа некие грубые образы, причем испускала, или, вернее сказать, порождала, она не одно, не два, а тысячи, десятки тысяч подобных созданий. Но тут и подстерегает меня основная сложность описания, ибо оно не вмещает в себя тот необыкновенный факт, что сия, с позволения сказать, дама одновременно начала — как бы это лучше выразиться? — сгущаться. Я как-то читал, что некоторые звезды, разрушаясь, вбирают внутрь весь свой свет и материю, из которой состоят. Нечто подобное происходило и с ней. Как могло одно и то же существо совершать одновременно два противоречащих друг другу действия, никоим образом не укладывалось у меня в голове. Поэтому видение и произвело на меня такой эффект — я упал на пол, как от сильного удара, и закрыл голову руками, будто опасался, что оно может проникнуть в нее через макушку.
Однако Цезария решила меня пощадить. Тихо всхлипывая, я какое-то время полежал на полу в мокрых штанах, пока ко мне окончательно не вернулось присутствие духа. Когда же я наконец набрался храбрости поднять голову и посмотреть в ее сторону, оказалось, что опасность миновала, а Цезария, скрыв свое гневное обличье, удалилась от меня на значительное расстояние.
— Прошу прощения… — то были первые слова, которые сорвались с моих уст.
— Нет, — в ее голосе поубавилось и силы, и музыки. — Это моя вина. Ты не из тех детей, которым можно указывать. Просто я вдруг явственно увидела в тебе твоего отца.
— Можно… я… спрошу?
— Спрашивай, что хочешь, — вздохнув, ответила она.
— Тот облик, в котором ты только что предстала предо мной…
— Ну?
— Его когда-нибудь видел Никодим?
Слегка утомленное, ее лицо внезапно просияло, а в прозвучавший ответ вмешалась легкая усмешка:
— Ты хочешь спросить, не напугала ли я его?
Я кивнул.
— Вот что я тебе скажу: именно этот облик, как ты изволил его назвать, он больше всего во мне любил.
— Не может быть, — должно быть, мой голос звучал потрясенно, что, впрочем, соответствовало истине.
— Он и сам был не менее страшен.
— Да, знаю.
— Конечно, знаешь. Сам видел, на что он порой был способен.
— Но то было твое истинное обличье, да?
В другой ситуации я ни за что не дерзнул бы так настойчиво допытываться у нее ответа, но я знал, что возможность поговорить с ней откровенно, скорее всего, мне не скоро представится. Поэтому и решил, что уж если мне суждено выяснить, кем же на самом деле является Цезария Яос, прежде чем дом Барбароссов потерпит крах, я сделаю это сейчас или никогда.
— Истинное обличье? — спросила она. — Нет, не думаю. Нельзя сказать, что какой-то из моих обликов присущ мне в большей степени, нежели другие. Ты же знаешь, меня боготворили в десятках разных храмов.
— Знаю.
— Правда, теперь они превратились в груду камней. Никто уже и не помнит, как меня прежде любили… — она прервалась на полуслове, очевидно потеряв нить рассуждения. — О чем я только что говорила?
— О короткой человеческой памяти.
— А до того?
— О храмах…
— Ну да. Сколько было храмов, сколько статуй и прочих украшений, и все они изображали меня. И все были разные, не похожие друг на друга.
— Откуда ты знаешь?
— Я видела их, — ответила она. — Однажды, когда у нас с твоим отцом случился раздор, наши пути на время разошлись. Он пустился в романтическое приключение и соблазнил одну бедную женщину. А я отправилась в путешествие по святым местам. Когда ты подавлен, это иногда помогает примириться с действительностью.
— С трудом могу себе представить.
— Что именно? Что я была подавлена? О, порой я жалею себя, как и все.
— Нет, я о другом. Не могу представить, как чувствуешь себя в храме, в котором тебе поклоняются.
— Честно говоря, блуждать среди своих почитателей весьма упоительное занятие.
— А у тебя ни разу не возникло искушения рассказать им, кто ты такая?
— Я говорила. Много, много раз. Обычно я посвящала в это людей, не внушающих доверия у своих соплеменников. Глубоких стариков. Или очень молодых. Тех, у кого не вполне здоровая психика, или святош, что зачастую одно и то же.
— Но почему? Почему ты не могла открыться людям умным и образованным? Тем, кто мог бы распространить твои знания?
— То есть таким, как ты?
— Ну, например.
— Так вот зачем ты задумал писать книгу? Последняя попытка водрузить нас с отцом на пьедестал?
Интересно, какой ответ она ожидает услышать? И не вскипит ли в очередной раз от гнева, если он окажется неправильным?
— Я угадала, Мэддокс? Это твоя цель?
Опасаясь в очередной раз возбудить ее ярость, я все же предпочел сказать правду.
— Нет, — сказал я. — Я просто хочу честно и подробно описать все, что было.
— И в том числе нынешний разговор? Он тоже будет в твоей книге?
— Да, если того потребует повествование.
Ненадолго воцарилась тишина.
— Ладно, — прервав затянувшееся молчание, произнесла она. — Впрочем, мне все равно, как ты поступишь. Книги, храмы… Кому сейчас есть до этого дело? У твоей книги будет еще меньше читателей, чем молящихся в моих храмах, Мэддокс.
— Чтобы быть писателем, не нужно, чтобы тебя читали.
— А чтобы быть богиней, не нужно, чтобы тебя почитали. Но все-таки без почитания жить гораздо труднее. Поверь, Мэддокс, оно оказывает нам неоценимую услугу и помощь. — На ее лице мелькнула легкая улыбка, и я, на удивление, улыбнулся ей в ответ, ибо в тот миг нас, как никогда прежде, сближало взаимное понимание. — Итак… вернемся к Мариетте.
— Еще один вопрос, — взмолился я.
— Нет, хватит вопросов.
— Всего один. Прошу, мама. Это для книги.
— Только один. Не больше.
— У моего отца тоже были свои храмы?