Галили опять рассмеялся, но на этот раз в его смехе не было горечи. Способность, которой он обладал, искренне радовала его.
— Поверь, брат, чем старше я становлюсь — а я чувствую себя очень, очень старым, — тем больше убеждаюсь, что любой опыт становится приятнее, когда получаешь его, так сказать, из вторых рук. А то и из третьих. Рассказывать и слушать истории о любви куда приятнее, чем самому влюбляться.
— А смотреть, как кто-то другой курит сигарету, приятнее, чем курить самому, да?
— Нет, — вздохнул он. — Но разница не слишком велика. Ну, брат, перейдем к делу. Зачем ты меня вызвал?
— Я тебя не вызывал.
— Ну да…
— Это правда. Я тебя не вызывал. Я понятия не имею, как тебя можно вызвать.
— Мэддокс, — произнес Галили, и в голосе его послышалась обидная снисходительность. — Ты меня не слушаешь…
— Черт побери, я только и делаю, что слушаю тебя…
— Не кричи.
— А я и не кричу.
— Нет, кричишь.
— Потому что ты говоришь, что я тебя не слушаю, — сказал я как можно спокойнее, хотя и не ощущал этого спокойствия. Я никогда не чувствовал себя спокойным в присутствии Галили. Даже в благословенные времена до войны, до того как Галили отправился странствовать по свету, до всех треволнений, связанных с его возвращением, до того как я потерял свою обожаемую жену, а Никодим оставил этот мир — словом, в те времена, когда жизнь наша со стороны могла показаться раем, — мы с Галили вступали в жестокие споры по самым незначительным поводам. Стоило мне различить в его голосе насмешливые нотки или ему узреть подвох в моих словах — и мы готовы были вцепиться друг другу в глотки. Хотя причины, вызывавшие подобные вспышки ярости, и яйца выеденного не стоили. Мы набрасывались друг на друга по малейшему поводу, ибо ощущали, что на каком-то глубинном уровне сущности наши непримиримы. С годами, кажется, ничего не изменилось. Стоило нам обменяться несколькими фразами, и мы вновь ощетинились, исполненные взаимной неприязни.
— Давай сменим тему, — предложил я.
— Давай. Как там Люмен?
— Все такой же чокнутый.
— А Мариетта? У нее все хорошо?
— Замечательно.
— Она, как обычно, влюблена?
— Сейчас нет.
— Передай ей, что я про нее спрашивал.
— Всенепременно передам.
— Я всегда был к ней привязан. Знаешь, во сне я частенько вижу ее лицо.
— Она будет польщена, когда я скажу ей об этом.
— Тебя я тоже вижу во сне, — сообщил Галили.
— И просыпаешься, скрежеща зубами и изрыгая проклятия, — подсказал я.
— Нет, брат, — покачал он головой. — Это приятные сны. В них мы все вместе, а этой ерунды словно и не бывало.
Слово «ерунда» странно прозвучало в его устах, к тому же в нарочитой пренебрежительности подобного определения было что-то оскорбительное. Я не смог удержаться от комментариев.
— Может, для тебя это и ерунда, но для всех нас это слишком серьезно.
— Я не хотел…
— Все, что ты хотел, Галили, — это отправиться на поиски приключений. И я уверен, ты пережил немало увлекательных минут. И даже часов.
— Меньше, чем ты думаешь.
— Ты пренебрег своими обязанностями, — не унимался я. — Обязанностями старшего сына. Ты должен был показать пример остальным, но тебя волновали только собственные удовольствия.
— С каких это пор жить в свое удовольствие стало преступлением? — поинтересовался Галили. — К тому же, брат, это у меня в крови. Такая уж мы сластолюбивая семейка. Все чересчур охочи до наслаждений.
Мне нечего было возразить. Наш отец с ранних лет стремился всеми возможными способами ублажить свою чувственность. В одном исследовании по антропологии я обнаружил историю его первого сексуального подвига, изложенную курдскими пастухами. Они утверждают, что все семнадцать старейшин, от которых ведет свое начало их племя, были зачаты моим отцом в то время, когда он еще не умел толком ходить.
Галили продолжал:
— Моя мать…
— Что ты хочешь узнать о ней?
— Она здорова?
— Трудно сказать, — пожал я плечами. — Я ее слишком редко вижу.
— Это она тебя исцелила? — спросил Галили, взглядом указывая на мои ноги. Во время нашей последней встречи я был прикованным к креслу калекой, что, правда, не помешало мне обрушить на него всю свою ярость.
— Она сказала бы, что мое выздоровление — наша общая заслуга.
— На нее непохоже.
— Она стала мягче.
— И даже может простить меня?
Я не стал отвечать на этот вопрос.
— Твое молчание означает «нет», так надо понимать?
— Возможно, будет лучше, если ты сам спросишь у нее об этом, — осторожно предложил я. — Если хочешь, я могу ее подготовить. Рассказать, что видел тебя. Передать наш разговор.
В первый раз за время всей нашей встречи призрачный образ Галили несколько изменил свою консистенцию. Изнутри его наполнило свечение, сделавшее его темный силуэт ярким и отчетливым. Теперь я мог различить каждый изгиб его тела, пульсирующую на шее жилку и очертания рта.
— Ты мне поможешь? — спросил он.
— Конечно.
— Я думал, ты меня ненавидишь. У тебя на это немало причин.
— Я никогда не испытывал ненависти к тебе, Галили. Клянусь.
Теперь свет излучали и его глаза, потоки света струились по его щекам.
— Господи, брат… — тихо сказал он. — Как давно я не плакал.
— Неужели возвращение домой так много для тебя значит?
— Я хочу, чтобы она меня простила, — признался Галили. — Больше всего на свете мне нужно ее прощение.
— Я не могу просить этого за тебя.
— Знаю.
— Все, чем я могу тебе помочь, — это сказать Цезарии, что ты хочешь с ней встретиться, и потом передать тебе ее ответ.
— Это больше, чем я мог ожидать, — сказал Галили, вытирая слезы тыльной стороной ладони. — Не думай, что я забыл о своей вине перед тобой. Забыл о том, что и у тебя мне следует просить прощения. Твоя прекрасная Чийодзё…
Я вскинул руки, останавливая его.
— Будет лучше, если мы не…
— Прости.
— В любом случае, тебе не за что просить прощения, — сказал я. — Мы оба виноваты. И, поверь мне, я совершил не меньше ошибок, чем ты.
— Я в этом не уверен, — пробормотал Галили, и в словах его мне вновь послышалась печаль, которую я различил в самые первые минуты нашей встречи. Он себя ненавидел. Бог свидетель, как он себя ненавидел!
— О чем ты думаешь? — неожиданно спросил Галили.
Вопрос застал меня врасплох.
— Так, — пробормотал я. — О всяких пустяках.
— Ты думал о том, что я смешон.
— Что?
— Ты прекрасно слышал, что я сказал. Ты думал, что я смешон. Воображал, как я шатаюсь по миру черт знает сколько лет и трахаюсь со всеми подряд. Что еще? Ах да, что я так и не повзрослел, что у меня нет сердца и что я тупица. — Он уперся в меня своими источающими холодное сверкание глазами. — Что же ты молчишь? Я все сказал за тебя. Тебе осталось лишь признать мою правоту.
— Хорошо, кое-что ты угадал. Я действительно считал тебя равнодушным. Я даже собирался написать, что ты был бессердечным…
— Написать? — перебил он. — Где?
— В книге.
— В какой книге?
— Я пишу книгу, — сообщил я, почувствовав прилив гордости.
— Книгу обо мне?
— Обо всех нас, — уточнил я. — О тебе, обо мне, о Мариетте, о Забрине и Люмене…
— И о матери с отцом?
— Конечно.
— А они знают, что ты о них пишешь? — Я молча кивнул. — Ты собираешься рассказать всю правду?
— Моя книга — это не роман, так что вымыслу там не место, — сказал я. — И по мере своих скромных возможностей я буду придерживаться истины.
Галили замолчал, размышляя над услышанным. Моя новость его здорово обеспокоила. Вероятно, он опасался, что я сниму покров с некоторых его тайн или уже сделал это.
— Предугадывая твой следующий вопрос, сразу сообщаю, что моя книга посвящена не только нашей семье, — сказал я.
Судя по выражению лица Галили, я угадал причину его беспокойства.
— Так вот почему я оказался здесь.
— Возможно, — кивнул я. — Я много думал о тебе, и мои мысли…