Все его приготовления могли бы завершиться намного быстрее, если бы он не прерывался постоянно для всех этих дурацких и проклятых командировок, в которые Европеец отправлял его. Но время этого услужения, как он решил, подошло к концу. Сегодня он скажет Мамуляну, что он больше не будет подчиняться шантажу или нелепым обещаниям и играть в эту игру. Ему придется угрожать, если дело будет плохо. Он уедет на север. На севере есть места, где солнце не встает пять месяцев в году — он читал о таких местах — и это казалось привлекательным для него. Нет солнца, глубокие пещеры, в которых можно жить, дыры, куда даже лунный свет не может проникнуть. Пришло время выложить карты на стол.
* * *
Если воздух в доме был холодным, то в комнате Мамуляна он был еще холоднее. Казалось, дыхание Европейца было смертельно ледяным.
Брир стоял в дверях. Он всего лишь один раз был в этой комнате и в нем копошился маленький страх перед ней. Она была чересчур простой. Европеец попросил Брира забить досками окно, и он сделал это. Теперь, при свете единственного фитиля, горевшего в тарелке с маслом на полу, комната казалась унылой и серой: все в ней казалось призрачным, даже Европеец. Он сидел в темном деревянном кресле, которое было единственным предметом обстановки, и смотрел на Брира глазами, сверкающими столь ярко, что тот должен был бы ослепнуть.
— Я не вызывал тебя сюда, — сказал Мамулян.
— Я хотел… поговорить с тобой.
— Тогда закрой дверь.
Хотя это противоречило его желанию, Брир подчинился. Замок щелкнул за спиной; теперь комната собралась вокруг одинокого языка пламени и слабого освещения, которое он давал. Инертно Брир осмотрел комнату в поисках того, на что можно было сесть или, по крайней мере, опереться. Но никаких удобств здесь не было: ее строгость могла бы смутить аскета. Только несколько одеял на голых досках в углу, где спал великий человек, немного книг, сложенных у стены, колода карт, кувшин с водой и чашка, что-то еще. Стены, за исключением четок, свисавших с крюка, были голыми.
— Что ты хочешь, Энтони?
Все, о чем мог подумать Брир, было: я ненавижу эту комнату.
— Скажи, что ты должен сказать.
— Я хочу уйти…
— Уйти?
— Уйти. Меня раздражают мухи. Здесь так много мух.
— Не больше, чем где-нибудь еще в мае. Хотя, возможно сейчас более тепло, чем обычно. Все признаки того, что лето будет мучительным.
Мысль о тепле и свете вызвала у Брира тошноту, и была еще одна вещь — отвратительная реакция его живота, когда он принимал пищу. Европеец обещал ему новый мир — здоровье, богатство, счастье, — но он страдал от мучений проклятья. Все это было жульничеством, все — жульничество.
— Почему ты не позволил мне умереть? — спросил он, не задумываясь над тем, что говорит.
— Ты мне нужен.
— Но я болен.
— Работа скоро будет закончена.
Брир взглянул на Мамуляна в упор — вещь, на которую он отваживался крайне редко. Но отчаяние гнало его, как розга по спине.
— Ты говоришь о том, чтобы найти Тоя? — спросил он. — Мы не найдем его. Это невозможно.
— Нет, мы найдем его, Энтони. Я настаиваю.
Брир вздохнул.
— Я хотел бы умереть, — сказал он.
— Не говори так. У тебя есть все свободы, которые ты хочешь, правда? Ты теперь не чувствуешь вины, так?
— Нет…
— Большинство людей были бы счастливы страдать от твоих незначительных неудобств, чтобы быть невиновными, Энтони, — следовать плотским желаниям своего сердца и никогда не быть заставленными пожалеть об этом. Сегодня отдохни. Завтра мы оба будем заняты, ты и я.
— Чем?
— Мы отправимся посетить мистера Уайтхеда.
Мамулян говорил ему об Уайтхеде и доме с собаками. Повреждения, причиненные ими Европейцу, были значительны. Хотя его разодранная рука зажила быстро, повреждения ткани были невосстановимы. Палец и еще половина пропали, отвратительные шрамы покрывали ладонь с обеих сторон, большой палец уже не будет нормально двигаться — его карточные навыки серьезно испорчены. Это была длинная и жалостливая история, которую он рассказал Бриру в тот день, вернувшись окровавленным после своего столкновения с собаками. История нарушенных обещании и презираемого доверия, жестокостей, совершенных против дружбы. Европеец открыто плакал, рассказывая ему об этом, и Брир мельком разглядел всю глубину его боли. Они оба были презираемыми людьми, против них все сговорились, их все бранили. Вспоминая исповедь Европейца, он почувствовал, как когда-то потерянное чувство справедливости пробуждается в нем вновь. И вот теперь он, кто так много должен Европейцу — его жизнь, его рассудок — планирует повернуться спиной к своему Спасителю. Пожирателю Лезвий стало стыдно.
— Пожалуйста, — взмолился он, стараясь загладить свои жалобы, — позволь мне пойти и убить этого человека для тебя.
— Нет, Энтони.
— Я могу, — настаивал Брир. — Я не боюсь собак. Я не чувствую боли. Я могу убить его в постели.
— Я уверен, что можешь. И ты, безусловно, понадобишься мне, чтобы оградить меня от собак.
— Я разорву их на куски.
Мамулян казался глубоко удовлетворенным.
— Ты сделаешь это, Энтони. Я ненавижу эту породу. Всегда ненавидел. Ты будешь разбираться с ними, пока я перекинусь парой слов с Джозефом.
— Зачем канителиться с ним? Он так стар.
— Так же, как и я, — ответил Мамулян. — Я гораздо старше, чем выгляжу, поверь мне. Но сделка есть сделка.
— Это трудно, — сказал Брир, его глаза были мокрыми от бесстрастных слез.
— Что именно?
— Быть Последним.
— О, да.
— Надо делать все очень правильно, чтобы племя запомнилось… — голос Брира сломался. Где та слава, которую он не застал, будучи рожденным, когда Великий Век уже прошел! Каково же должно было быть это волшебное время когда Пожиратели Лезвий, и Европейцы, и все другие племена держали мир в своих руках? Такой Век больше никогда не наступит — так говорил Мамулян.
— Ты не будешь забыт, — пообещал Европеец.
— Я думаю, что да.
Европеец поднялся. Он казался больше, чем помнил его Брир, и темнее.
— Верь хотя бы чуть-чуть, Энтони. Есть еще так много, к чему можно стремиться.
Брир почувствовал прикосновение к затылку. Как будто там сел мотылек и исследовал его шею своими усиками. Его голова начала гудеть, словно все мухи, так раздражавшие его, отложили свои яйца в его ушах и они начинали лопаться. Он тряхнул головой, чтобы сбросить это ощущение.
— Все в порядке, — услышал он слова Европейца через жужжание их крыльев. — Будь спокоен.
— Мне плохо, — слабо попытался протестовать Брир, надеясь, что его немощность заставит Мамуляна быть милосерднее. Комната вокруг него стала распадаться на части, стены отделились от пола и потолка, шесть сторон этой серой коробки стали разваливаться по швам, впуская внутрь все виды пустоты. Все исчезло в тумане — обстановка, одеяла, даже Мамулян.
«Есть еще так много, к чему можно стремиться», — расслышал он повтор слов Мамуляна. Или это было всего лишь эхо, долетевшее до него от далекого непроницаемого лица? Брира охватил страх. Хотя он не мог больше видеть даже своей протянутой руки, он знал, что все вокруг ушло навсегда и он потерялся здесь. Слезы стали крупнее. Его внутренности сжались в комок.
И когда он уже подумал, что должен закричать или сойти с ума, Европеец возник перед ним из этой пустоты и, при свете яркой молнии, затмевающей его сознание, Брир увидел, что тот изменился. Источник всех мук, мучительных лет и убийственных зим, всех потерь, всех страхов был здесь, колыхаясь перед ним, более обнаженный, чем любой человек имеет на то право, — обнаженный до самой сути несуществования. И сейчас он протягивал свою добрую руку Бриру. В ней была игральная кость, на которой были вырезаны лица людей — Брир почти узнавал их, — и Последний Европеец сгибал и подбрасывал кость с лицами, и все в пустоте, пока где-то рядом существо с пламенем вместо головы рыдало и рыдало, пока они все, как казалось, не утонули в слезах.