И ловит тогда мое ухо чужую поступь. В темноте к балагану кто-то вплоть подошел. Тяжелым шагом.
Так я и взмылся! Помертвел, винтовку схватил. Знаю, стоит за стенкой…
Бахнул я без ума в темноту. Заухал по лесу мой выстрел. Ванька вскочил, глаза дикие, ничего не понимает.
— Кто? Что?
— Молчи, — говорю, — я сам не знаю!
Разожгли мы огонь. Большой да жаркий. До рассвета сидели, прилечь боялись.
Наутро отправился Иван за водой. И слышу, бежит обратно. Волосы встрепанные, бросил пустой котелок и — ко мне.
— На тропке рука человечья лежит!
Так меня и встряхнуло — никогда не слыхал про такое…
Берем оружие. Я винтовку, он — дробовик. Добежали до места — правда, рука! Пальцы скрючены, в грязь вцепились. По локоть мосол отгрызен…
Шатнулся даже Ванюха.
Страсти какие!
Гляжу, по тропинке следы. Размазаны по грязи, как броднями. И борозды от когтей.
Понимаю — недавно медведь проходил.
— Однако, — говорю, — он Демьяна Никитича, покойника, потревожил?
Пошли мы следом. Доходим до сосны, где могила была. Издали вижу — разрыта.
Начались после этого страшные ночи. За день ослабнем мы от работы, а ночью заснуть боимся. Так и думаем — подойдет людоед и сожрет!
Доподлинно знаем, что кружит он тут.
Что ни утро, то свежий след находим. Растравился на мертвечине шатун, караулит и ждет своей минуты.
И днем не стало покоя. Идешь на работу с ружьем. Каждый куст сперва осмотришь, потом подойдешь. За водой нагнуться — того страшней!
Чувствуем, что следят за нами глаза, каждый шаг провожают, а откуда — не знаем!
Пришлось устроить дежурство. Один отдыхает, другой с винтовкой сидит.
И стал у меня от голода да от постоянного страха рассудок мутиться. Сижу это раз, уставился на огонь, пригрелся и задремал. Но слышу — хрустит!
Открываю глаза и вижу, что хочет войти в балаган Демьян Никитич. Синий с лица и доску за собою тащит… Я как заору лихоматом!
Затрещали ветки, бросился зверь в тайгу. Едва ведь не скрал, проклятый!
— Уйдем, — стучит по прикладу пальцем Ванюха, и прыгает у него подбородок. — Золото у нас есть. Уйдем, покамест не поздно…
«Не медведь это ходит, — думаю я. — Кто-то другой к богатству приставлен. Даже и думать страшно».
— Ладно, — соглашаюсь, — еще один день — и уйдем.
Конец нашей штольне приходит. Бегут из нее ручьи, потолки садятся, кусками обваливается земля. Шлепает, точно тряпками мокрыми, в лужи. Подхваты скрипят — живая смерть!
Льет по штреку вода, а уж виден четвертый, последний венец. Глина набухла, пучится, лезет из-за обшивки. Горят наши факелы, как на пожаре. Тревогой светят.
Глянем мы на огниво — будто силу с него возьмем.
Не смотрим по сторонам, не слушаем, только роем. Налился я упорством, в глазах блестит, и все время передо мной будто большая толпа народа стоит и руками плещет… От этого в голове шумит.
И докапываемся мы к вечеру, наконец, до самых стоек. Справа одна и на левой стороне — другая. Прибиты к ним доски, щелеватые и гнилые.
Ванюшка бежит на штольню взглянуть — не закрыло ли нам дорогу? Я бросаю кайлу.
Ну, замирает мое сердце, была не была! Шарю рукой — пусто. Я к другому столбу — тоже пусто! А сзади кричит Ванюха. Прямо дико вопит. Не слушаю я его, и жить мне сейчас не надо. За доски руку спустил — вожу по земле. И цапаю всей пятерней самородок!
Хочу поднять — не могу его тяжесть осилить.
Тогда отрываю я доску и выволакиваю золотой кусище…
Ванюха вцепился мне в ворот и в ухо орет:
— Штольня шатается, выбегай!
Я схватил самородок и — ходу! А сзади уж крепи щелкают — переламываются пополам…
Выскочил я из штрека, несусь по штольне и — хлоп! — растягиваюсь на брюхе. Мордой в воду и самородок из рук улетел! От выхода недалеко. А сверху гудит, стойки, трясутся, дождем осыпается земля.
Ударил в меня испуг, и выскочил я из штольни наружу. Стою как шальной, не могу отдышаться.
А Ванька в пустые руки мне заглядывает, пальцы мои насильно разжимает…
Коверкает перед нами штольню. То так ее покосит, то этак. Жует, словно ртом, и крошатся в нем столбы, как гнилые зубы.
Как крикнет тут мой Ванюха! Темя рукой призакрыл и — в штольню! Как в омут бухнул.
Стою я без шапки. Один как единственный перст остался под небом. Рвусь побежать, а куда — не знаю. Облака над тайгой низко нависли, почти за деревья цепляются…
И вдруг вылезает из штольни Ванюха. Важно этак выходит, тихо. Руками к груди самородок прижал. Вышел, да как захохочет!
Тут и грянулась штольня. И обоих нас с ног смахнуло.
Опомнился я, подскочил к товарищу. А он в золото впился, на меня не глядит и смеется так тихо да безумно…
Чувствую, волосы у меня на голове зашевелились!
Поднял я его, веду к балагану. Идет он, послушный как мальчик, только золото не отпускает. Прижался в углу на корточках, сгорбился над самородком и хихикает…
Пал я тогда на землю, и кричу, и руки себе кусаю! Не мил мне ни свет, ни золото. Два товарища у меня на глазах погибли.
Под конец успокоился поневоле — силы не стало убиваться.
Времени много, должно быть, прошло. Темнеет. Я Ванюхе воды подаю, не пьет.
Глаза открыты, сидит, не то смеется, не то бормочет. Начинаю костер разводить. Дров позабыл нарубить, сучья сырые.
Погорел он немного и сгас. Темнота у нас в балагане настала. В одном углу сумасшедший сидит, в другом — я с винтовкой забился…
Ветер поднялся наруже. Деревья трясет. Корину на крыше задрало — хлопает по балагану.
Чем дольше сижу, тем злее бушует буря. Деревья скрипят, стонут, и кажется мне, что опять я стою в окаянной штольне. Но только слышу — сопит у порога! Наваливается из тайги на вход кто-то большой и черный. И тоненько так, как ребенок, начинает плакать Ванюха…
Вскинул я сразу винтовку, и громом шарахнул выстрел. Полымем в балагане махнуло! Слышно мне через звон в ушах, что катается рядом туша, рвет когтями и траву, и землю, хрипит.
— Попал! — кричу я от всего сердца и вскакиваю на ноги.
Засунул патрон и жду… Нет, не идет! Все тише и тише шуркает по траве и совсем умолк. Подох!
Разрываю тогда на куски берестяной чуман и чиркаю спичку. Загорелась береста ярко.
Первое — вижу, лежит Ванюха ничком, руки враскидку. А у самого входа растянулся медведь, запрокинул оскаленную морду.
Упали тут все мои силы разом, выпустил я из рук ружье и до самого света обомлевши сидел в углу. А когда рассвело, поднялся и первым делом над товарищем нагибаюсь.
Слышу — дышит, значит живой! Взял я его за плечо. Он как вздрогнет, голову приподнял и глаза открывает.
Увидел зверя, боязливо на него покосился, за руку меня берет и тихо так говорит:
— Это ты, дядя Павел? Что же это со мною было?
Ах, ребятки мои родные, не стыдно сказать — я ведь на радости тогда медведя дохлого в морду поцеловал!..
К обеду приехал Мироныч.
Да, всего в ладонь самородок на двенадцать фунтов, а дорого он достался…
Неужели, подумали, мы на дешевое дело его отдавать, на обычную нашу потребу?
Жизнью да страхом за это теперь не платят.
И пошел самородок от нашей артели на постройку аэроплана.
РЫЖИЙ КОНЬ
Ладонь еще хранила ощущение тяжести золотых песчинок, глаза еще не остыли от блеска находки. Последние полкилометра Северин прошел по ручью. Шагал по воде, стараясь ступать на гальки.
Так, не оставив следа, добрался до тропки, на которой стоял его балаган. Предосторожность — скорее по инстинкту, чем действительной необходимости.
Наконец-то вчера, после месяца голодовки, напрасных усилий и насмешливых замечаний, он нашел богатое место на ключе Громотухе.
Приисковое управление, разумеется, будет довольно, и Северин получит полное право на добычу. Но до времени о находке следует помолчать, чтобы не перебили его первенства другие, чтобы не испортили фарта.