– А ведь группенфюрер наверняка успел сообщить, что под Одессой румынские войска вновь постигла полная неудача, – продолжил свои размышления маршал, не сразу осознав, что произносит эти слова вслух. – Причем постигла, несмотря на то, что наступление осуществлялось под личным командованием маршала Антонеску. Эдакая пикантная подробность: поражение самого Антонеску!..
– В Бухаресте тоже есть политики и промышленники, которые считают, что вам не следовало ввязываться в эту военно-полевую драчку. Для этого, мол, существуют армейские генералы. Но я скажу так: важно, что наши легионеры почувствовали – маршал с ними! – как всегда, поспешил утешить его адъютант, один из тех людей, которые никогда не позволяли главнокомандующему хоть на какое-то время забыть о своем величии и своей особой миссии в Румынии. – Маршал – среди них он не гнушается солдатских окопов и солдатской мамалыги – вот что важно было для наших солдат.
Антонеску прокашлялся, пытаясь остановить источаемый полковником поток елея, но то ли попытка эта получилась слишком несмелой и неискренней, то ли адъютант не пожелал отрешиться от исконного права льстить своему командиру и покровителю…
Со своим земляком Романом Питештяну маршал познакомился еще в бытность свою начальником кавалерийской школы. Этот курсант слыл прекрасным наездником, однако любовь к лошадям и к гарцеванию никоим образом не распространялась на армейскую муштру, а уж тем более – на дисциплину. За несколько месяцев до того, как Антонеску возглавил школу, курсанта Питештяну во второй раз отчислили из нее и только благодаря заступничеству земляка-начальника его вновь восстановили и даже довели до выпускного бала.
Где бы потом ни служил Антонеску – начальником Высшей военной школы, секретарем Министерства национальной обороны, командиром полка и бригады, начальником Генштаба румынской армии, – вслед за ним сразу же возникал Питештяну. И всегда – в ипостаси адъютанта.
Многие считали, что Ион только потому и терпит при себе этого разгильдяя, что тот был его земляком; некоторые даже приписывали им дальнее родство. На самом же деле будущий кондукэтор Великой Румынии ценил этого человека всего лишь за одно-единственное, никогда не афишируемое им качество характера: Питештяну обладал удивительной способностью поддерживать в Антонеску дух величия и создавать в офицерской среде его культ исключительности, культ полководца и вождя нации.
Маршал не знал, кто первым в рейхе обратился к Гитлеру: «мой фюрер» и кто первым, вскинув руку в «римском приветствии», выкрикнул: «Хайль Гитлер!» Зато знал, что с обращением «мой кондукэтор» первым к нему обратился подполковник Питештяну, которого он затем, в очередной раз, назначил своим адъютантом и возвел в чин полковника. Он же, этот напрочь лишенный собственных амбиций полковник, пользуясь своим положением, первым насаждал потом в генеральских кругах идею присвоения вождю нации, великому дуче Румынии чина маршала. Дескать, чем мы хуже других стран, чьим вождям присвоены высшие армейские чины?
– Скажи бригадефюреру, что буду готов принять его через двадцать минут, – снисходительно процедил тем временем главком, осматривая на цвет остатки «Дракулы», которую, как того требовала традиция, он всегда пил из багрово-красного бокала.
3
Выслушав командира роты Лиханова и сержанта Жодина, комбат бросил взгляд на прибрежные кручи, за которыми начинался лиман. Он уже побывал в том конце передовой и видел, что между изрезанной оврагами возвышенностью и кромкой воды пролегает узкая полоска берега. Усеянная валунами и глиняными обвалами, она позволяла врагу скрытно подбираться почти под линию окопов, поэтому ближайшую часть ее так или иначе нужно было взять под контроль.
– Значит, так: слушай приказ, старший лейтенант. Поскольку рота у тебя уже полностью сформирована, берешь два взвода и занимаешь хутор, призывая на помощь истребителей боцмана.
– В бою они будут приравнены к старой гвардии Наполеона, – воинственно улыбнулся Лиханов, уже сейчас пытаясь хоть в какой-то степени возродить в себе дух бонапартизма. – Эти поля надолго запомнят их твердую поступь, атаки и штыковые удары.
– На такой волне непобедимой веры и налаживай оборону, старший лейтенант, – подыграл ему комбат.
– Если только мне подбросят винтовок, хотя бы винтовок, чтобы не пришлось подниматься в контратаку с саперными лопатками в руках.
– Кстати, не самый худший вид оружия для рукопашной – эти саперные лопатки, – заметил Гродов. – Лично проверил.
Но, как и Лиханов, капитан вспомнил при этом о трагедии добровольческого отряда, сформированного из двухсотпятидесяти донецких шахтеров, которых совсем недавно бросили спасать их батарею, вооружив всего лишь саперными лопатками[269] да выдав по несколько гранат, которые, впрочем, в ближнем бою оказались бесполезными.
– Одну из двух трофейных танкеток отдаю тебе вместе с трофейным же пулеметом и двумя десятками винтовок. Третий взвод, под командованием мичмана Мищенко, займет оборону на холмах, разбросанных вдоль лимана, а также перекроет доступ к прибрежной полосе.
– С одной стороны, он будет вести огонь с фланга во время наступления противника на нашу передовую, с другой – не позволит отрезать хуторской укрепрайон от основных сил, – тут же уловил суть его замысла Лиханов.
– Кроме того, прикроет ваш отход с хутора по кромке лимана, когда удерживать его уже будет невозможно.
– Лучше определите срок, товарищ капитан.
– Какой еще срок?
– Ну, сколько нам следует продержаться. Бойцам, особенно «истребителям», это важно будет знать.
– В таких случаях обычно следует ответ: держитесь, сколько позволят обстоятельства, – отрезал Гродов. – Понятно, что враги попробуют избавиться от вашего «укрепрайона», как от нарыва, – сразу же и навсегда. Тем не менее срок я определю: попытайтесь продержаться двое суток.
– Двое так двое, – на удивление спокойным, почти безразличным тоном согласился старший лейтенант. Создавалось впечатление, что, если бы прозвучало: «Семь суток», реакция была бы такой же.
– Я прикажу лейтенанту Куршинову, чтобы все шесть его «сорокапяток» были «пристреляны» по хуторским ориентирам. Во время каждого натиска на вас будем устраивать артиллерийский заслон.
– Плюс орудие и пулемет, которые имеются у танкетки, – кивнул командир первой роты. – Поинтересуюсь у ополченцев, нет ли среди них тракториста, способного уверенно водить танкетку. Краснофлотец Афонин, в руки которого мы отдали это чудо бронетехники, еще только осваивает ее.
– Жаль, Мишки Пробнева нет, – вздохнул сержант Жодин, вспомнив о погибшем ординарце комбата. – Любой техникой парень владел, на любом моторе играл, как Моцарт на балалайке. Что б я так жил…
– Ладно, «Моцарт с балалайкой», поминки после войны справлять будем, – жестко осадил его Гродов, хотя и сам в последнее время не раз вспоминал об этом парне, так и погибшем за рулем трофейной бронемашины. – Причем по всем невернувшимся – сразу.
– Так ведь я же по делу, – повинился Жодин.
– Снимайте свою роту, старший лейтенант, – обратился комбат к Лиханову, – и уводите. Окапывайтесь основательно. С особым упорством цепляйтесь за ту часть хутора, которая прилегает к лиману, причем каждый дом превращайте в дот.
– Да продержимся, комбат, продержимся, – заверил тот.
– Только не вздумай поднимать своих моряков в контратаки и устраивать показательные штыковые бои.
– Понимаю: рукопашные и штыковые – по вашей линии, товарищ капитан, – с едва заметной улыбкой ответил командир роты. – Даже не пытаюсь оспаривать ваше превосходство.
Какое-то время Гродов смотрел ему вслед, а затем перевел взгляд на Жодина, как бы спрашивая: «Ты-то чего ждешь?»
– И как вам нравится этот лайнер? – кивнул тот в сторону выбросившегося когда-то на прибрежную мель «Кара-Дага»[270].