— И без того долго держался. Был безнадежен. От этого «был» у Шурки похолодело внутри.
— Да, железный организм!
— А по-моему, слишком устал. Он так устал от войны…
Переговариваясь, врачи прошли по коридору. Шурка, будто окаменев, продолжал стоять на своем посту у дверей.
Тиканье часов наполнило уши, как бульканье воды. Часы за стеной словно бы сорвались с привязи, стучали оглушительно и быстро.
Из палаты вышла сестра.
— А ты все ждешь? — сказала она добрым голосом и вздохнула. — Нечего тебе, милый, ждать! Иди домой! Иди, деточка!
Она сделала движение, собираясь погладить юнгу по голове.
Но он уклонился от ее жалостливой ласки. Рывком сбросив с себя больничный халат и нахлобучив бескозырку, стремглав кинулся к выходу из госпиталя.
Он бежал по длинному коридору, потом по лестнице, наклонив голову, громко плача. Не помнил уже о том, что он военный моряк, а моряку не положено плакать. Он никогда и не плакал раньше, не умел. И вот…
Гвардии капитан-лейтенант, Шуркин командир, самый счастливый человек на Балтике, — был! Его нету больше, нет!
А за этой дикой, разрывающей душу мыслью неотступно бежала другая: что же будет теперь с Мезенцевой? Как он, Шурка, сумеет сообщить, рассказать о смерти своего командира его вдове?
КНИГА ВТОРАЯ
МЕЗЕНЦЕВА И ЛАСТИКОВ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1. Орден вдов
Иногда возникает скачок в чередовании событий.
Где-то погиб человек — при загадочных обстоятельствах, вдали от своих близких, — и последний кусок его жизни, очень важный, пропал для них, провалился во мрак.
Так случилось с Викторией. Прощальный поцелуй, объятие на вокзале, и все! Почти сразу — ей показалось, что сразу, — она узнала, что Шубина нет.
Что-то твердили ей о песчаной косе, о немце-смертнике, прикованном цепью к пулемету, — она не понимала ничего. При чем здесь коса, цепь, пулемет? Для нее Шубин умер в тот день, когда они прощались на перроне Балтийского вокзала. Больше она не увидела его, и он умер. Только привкус горечи и ощущение боли остались на губах, — с такой силой они поцеловались на прощанье.
В детстве Виктория пережила крымское землетрясение. Она приехала в Алупку с отцом накануне, поздно вечером. Воздух был удивительно плотным, почти вязким. Массой расплавленного асфальта навалился он на побережье. И ритм прибоя был странным — с какими-то провалами, как пульс больного. Что-то надвигалось — не то с моря, не то с гор…
И это ощущение повторилось спустя много лет — предчувствие надвигающейся катастрофы. Да, катастрофы! Ибо лишь с нею можно сравнить обыденный факт: где-то умер человек!..
Вечером Виктория, придя домой со службы, подошла в шинели и берете к радиоприемнику, включила его. Только после этого она стала раздеваться.
В ту весну каждый вечер был праздничным — ровно в двадцать передавались приказы Верховного Главнокомандующего. Потом гремели салюты и небо расцвечивалось фейерверком.
С трудом переводя дыхание — очень спешила, боясь опоздать, — Виктория услышала знакомый голос радиокомментатора.
Она остановилась с полотенцем в руках, но швырнула его на стул, разобрав первые слова. Речь шла об очередной победе войск Третьего Белорусского фронта и Краснознаменного Балтийского флота.
Голос звучал, как труба горниста над бранным полем:
— «…командование решило перерезать косу. Со стороны залива был высажен десант в составе батальона морских пехотинцев, со стороны моря — стрелковый полк на гвардейских торпедных катерах».
Виктория стояла, напряженно вытянувшись, прижав руки к груди.
Гвардейские торпедные катера!
— «После ожесточенных уличных боев, — продолжал греметь голос, — войска Третьего фронта овладели городом и крепостью Пиллау, последним оплотом гитлеровцев на Земландском полуострове. Удар сухопутных частей, при поддержке кораблей и подразделений Краснознаменного Балтийского флота, привел к уничтожению тридцатипятитысячной группировки противника и полному очищению полуострова. Десантники и военные моряки ценой значительных потерь в личном составе обеспечили успех этой операции, вписав золотыми буквами свои имена…»
Виктория опустилась на стул. Сердце ее так колотилось, что она должна была обеими руками держаться за него.
«Значительные потери»! Она была военным человеком, умела читать сводки. Вся коса, наверно, залита кровью наших солдат и моряков.
Борис?.. Нет, не может быть!
Но ночью опасение перешло в уверенность. Виктория вставала с постели, ходила взад и вперед по комнате, грея в руках осколок снаряда, подаренный Шубиным. «Станешь бояться, посмотри — и пройдет», — сказал он. Но он был счастлив на море. А этот бой происходил на суше, на какой-то песчаной косе.
И когда спустя несколько дней на пороге комнаты появился дрожащий от волнения Шура Ластиков, а из-за спины его выглянул незнакомый капитан-лейтенант, тоже с бледным, удрученным лицом, Виктория не спросила ничего. Только поднялась и схватилась за горло.
Потом она услыхала неприятный, скрежещущий, бьющий по нервам крик. Голос был незнакомый. Но это кричала она сама…
Вокруг, как ни странно, не изменилось ничего.
Люди каждый день спешили на работу, а с работы — к себе домой. Здания стояли на своих местах. По-прежнему светило неяркое ленинградское солнце. Иногда шел дождь. Было чуточку легче, когда дождь.
Да, все было, как прежде. Только, увидев лицо Виктории, люди, весело настроенные, с поспешностью гасили улыбку, как гасят папиросу в присутствии больного.
Лицо высокой худой женщины, которая шла, смотря только вперед, было неподвижно и очень бело, будто закоченело на ледяном ветру. Скорбь надменна! Она как бы обособляет человека, приподнимает над другими людьми.
И вместе с тем гордая Виктория стала тонкослезкой.
Однажды, возвращаясь со службы домой, она присела на скамейку в сквере напротив Русского музея. Вечер был тихий, но из-за крыш поднималась туча.
Дети, большеглазые, худенькие, с гомоном и писком носились вокруг.
Громыхнул гром, первый, майский. Мальчик лет пяти, бросив мяч, кинулся к своей матери, сидевшей на скамейке, уткнулся в ее колени.
— Налет, мама? Налет?
— Что ты, лапушка! Это гром.
Малыш пугливо, из-под материнской руки, посмотрел на небо:
— А чей это гром, мама? Наш или немецкий?
Сидевшие на скамейках с удивлением подняли глаза на женщину в морском кителе с погонами капитана. Она вскочила и, нагнув голову, быстро пошла, почти побежала в сторону Садовой.
Так жаль — до слез — стало этого малыша, который не знал еще, что такое гром, но уже знал, что такое налет!
И было жаль себя. Мучительно ныло, разламывалось на куски сердце: сына бы ей, сына! Чтобы хмурился, как Шубин, и улыбался, как он, и, протягивая ей осколок, говорил: «Если будешь бояться за меня, посмотри — и пройдет!»
Вот уж прозвучали и салюты девятого мая. Виктория ходила по празднично украшенным улицам и радовалась вместе со всеми. Но привкус горечи оставался на губах. Теперь он, этот привкус, всегда был с нею, чего бы ни коснулись губы.
И она безошибочно угадывала своих товарок, по признакам, почти неуловимым. Одна низко опустила голову, уступая дорогу мужчине и женщине, которые об руку шагали по тротуару, натыкаясь на прохожих, ослепленные своим счастьем. Другая поднесла платок к глазам. Почему? А! Увидала малыша, который подскакивает на руках у отца, загорелого, улыбающегося!
То был как бы тайный орден вдов — наподобие масонского. Стоило женщинам обменяться взглядом в празднично-шумной толпе, чтобы без слов понять друг друга…