Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Лицо у начальника разведки помрачнело. Он был русским человеком и всё, что касалось России, воспринимая особенно обострённо. Губы у него сжались горько, зашевелились, будто он про себя читал какой-то скорбный список, потом обвяли.

— А с морячком-то что делать? — спросил у него Костюрин, озабоченно наморщил лоб — лесенка получилась такая, что хоть щепки укладывай. — Похоронить бы его надо…

— Ага. С воинскими почестями, — хмыкнул начальник разведки, — за особые заслуги перед революцией.

— Ну, без почестей, но какую-нибудь метку поставить бы надо. Всё-таки русский человек…

— Вот и закопайте его. И метку поставьте, всё правильно.

— Извините, ежели что не так сказал, — смущённо произнёс Костюрин, смущение его было искренним: начальник разведки был старше его, да и виски того были тронуты белым морозцем — жизнь помяла здорово.

Начальник разведки махнул рукой прощающе:

— Все так, Костюрин. Не вбивай себе в голову… При твоей нынешней службе это — лишнее.

— А где зарыть лучше? Здесь, неподалеку от заставы, или в лесу?

— Зачем тебе здесь чужая могила? Бойцов вдохновлять? Зарой в лесу и дело с концом.

— Й-йесть зарыть в лесу и дело с концом!

Начальнику разведки было понятно, как божий день: на подмогу к «Петроградской боевой организации» сквозь окно прошла ещё одна группа боевиков. Ожидать, что она займётся тем, что будет чистить улицы мётлами, соскабливать со старых памятников грязь, мыть запыленные окна на квартирах Невского проспекта да выращивать капустную рассаду в горшочках, вряд ли можно — группа эта займётся другим…

Глава одиннадцатая

Чуриллов любил Кронштадт, его насыпные, вставшие грозными нашлёпками в плоской балтийской воде фоты, заложенные самим Петром, Морской собор, похожий на разнаряженную купчиху, надевшую на себя всё кружевное, единственный в своём роде чугунный плац, собранный в заводском цехе ажурных плиток. Когда он бывал в соборе, то выходя, обязательно останавливался на плацу, глаза у него делались рассеянными, нежными, будто он видел любимую женщину, видел Ольгу, и друзья подначивали его:

— Чуриллов, доверни шесть градусов вправо и включи двигатели! Иначе произойдёт непредвиденное погружение. Не нырни на критическую глубину, субмарина!

У Чуриллова была хорошая коллекция уральского литья. Знаменитое Касли. Были там и узорные чаши, и тяжёлые статуэтки, и бессмертный чёртик, напоминающий перекрученный восьмёркой хрящ, и фонари, но верхом коллекции был женский пояс. Чуриллов не понимал, как можно было из чугуна отлить поясок, который гнулся, словно матерчатый: колечко было влито в колечко, зазоры отсутствовали, края ровно заделаны, венчала пояс ажурная, очень тонкой и сложной работы пряжка. Чуриллов не верил, что такой пояс мог отлить человек. Только чёрт, колдун, шаман, дьявол — кто угодно, но не человек.

А когда разглядывал плиты чугунного плаца, понимал, — отлил пояс всё-таки человек.

Он любил скорбный памятник адмиралу Макарову с якорями, цепями, чугунными волнами и надписью «Помни войну», поставленный неподалёку от гнилостного оврага. Но об овраге лучше не думать, лях с ним, с оврагом, — перед взглядом мёртвого, с угасшим лицом и чем-то похожего на императора адмирала простиралось широкое, просквоженное морскими ветрами пространство, площадь, справа на земле прочно стояла каменная купчиха — Морской собор, и адмирал, погрузившийся в себя, оврага, естественно, не замечал — вспоминал битвы, в которых ему довелось участвовать, дни и ночи, оставшиеся позади.

Теперь всё это надлежало пустить псу под хвост, продать какому-то Шведову, похожему на плоский пережаренный бифштекс, увенчанный странно маленькой птичкой. Головка-то маленькая, но соображать Шведов, естественно, умеет, раз Чуриллов чувствует себя таким зажатым, его будто бы спеленали сетью, укутали в кокон, а сверху ещё обкрутили верёвками — пошевельнуться нельзя.

В груди — тревожный холод, гулкое пространство, в котором обречённо колотится надорванное, сделавшееся каким-то чужим сердце. Ощущение такое, что хочется заорать на весь Кронштадт: «Мне плохо, люди! Помогите, люди! Я погибаю!»

Но кто услышит его крик? Чуриллов поднял воротник плаща, сверху повалила холодная водяная пыль. Как всякая пыль, она обладает эффектом всепроникновения — человека вымачивает до костей.

На пирсе он посчитал корабли, сориентировался в матросских командах, в движении — то, что для другого было незнакомым, чуждым текстом, написанным на древнегреческом языке, для Чуриллова было до боли, до радости знакомым, это была его жизнь, это был он сам — всё кронштадтское находилось в нём, растворённое в крови, в мышцах, в мозгу.

И если бы, конечно, не Ольга, он никогда бы не дал согласия заниматься таким вот позорным счётом. А считать надо не только суда и матросские экипажи (даже «безлошадные»), а и пустые снарядные ящики, имущество кандеев, тюки с бельём, коробки с лекарствами, угольные кучи — то самое, что прямого отношения к боевой мощи Кронштадта не имеет, но может дать очень точную наводку.

Странное дело, после встречи с Ольгой и Шведовым у Чуриллова вдруг пропали стихи, он испугался этой немощи, пробовал собрать слова в строчки, связать их, стянуть. Обычно покорные, они ни за что не хотели подчиняться Чуриллову — у него даже слёзы появлялись на глазах, когда он пытался смотреть на себя со стороны, большого, вялого, беспомощного, больного, у него, похоже, даже надежды на выздоровление нет. Чуриллов начал жить по-иному, что-то заячье, жалкое было сокрыто в этой жизни… Но ради Ольги Чуриллов был готов стерпеть всё, в том числе и это.

Он стоял на пирсе взмокший — не от небесной пыли и морской мороси — от того, чем занимался, с набрякшими подглазьями, впалыми щеками, ослабший, с подрагивающими от усталости ногами и вёл счёт. Губы его немо шевелились. Со стороны всякому, кто знал его, было понятно — поэт сочиняет стихи, но Чуриллов не сочинял ничего, слова покинули его.

Одно только это вышибало у Чуриллова слёзы, в горле начинал двигаться какой-то незнакомый хрящ, грудь стягивало верёвкой: Чуриллов не верил, что с ним могут происходить такие превращения, а они происходили.

Облегчение наступало лишь тогда, когда он думал об Ольге, лицо высветлялось, подбиралось — никаких обвислостей, морщин и мешков под глазами, мешки тоже исчезали, сердце начинало биться облегчённо.

Ольга была тем самым озарением, кратким божьим мигом, способным сделать его жизнь нужной и драгоценной, и Чуриллов в неверящей улыбке раздвигал губы: неужели всё свершилось, Ольга вернулась и вообще всё вернулось на круги своя, и он больше никогда не потеряет её? «Ольга, Ольга!» — звучало над полями, где ломали друг другу крестцы с голубыми, свирепыми глазами и жилистыми руками молодцы. «Ольга, Ольга!» — вопили древляне с волосами жёлтыми, как мёд, выцарапывая в раскалённой бане окровавленными когтями ход… Старые строчки вспоминались, когда он думал об Ольге, — старые, а новые не рождались. Ольга уходила из Чуриллова, и лицо его делалось далёким, обиженным, горьким.

После обеда Чуриллов сел на рейсовый катер и поплыл в Петроград. На катере было много знакомых, но Чуриллову ни с кем не хотелось общаться. Он выбрал уединённый угол — хотя на тесном старом катере, набитом людьми, как засольная бочка с балтийской салакой, трудно было выбрать тихое уединённое место, — он всё-таки нашёл свободный угол скамейки и сел на него.

Уединение ведь не в том, чтобы остаться абсолютно одному в каком-нибудь глухом запертом помещении, а в другом: в том, чтобы рядом не было знакомых людей. Одиночество среди людей — самое прочное, затяжное, иногда тяжёлое, иногда, наоборот, очищающее. Побудешь один — и на сердце легче делается. Чуриллову хотелось собраться с мыслями, пощупать себя. Ведь после того как он выложит добытое Шведову, назад дороги уже не будет.

Сейчас ещё можно вернуться назад, забыть ресторан, забыть встречу, забыть человека с угрюмым твёрдым лицом — ни перед кем, в конце концов, он не будет отчитываться. Но тогда он потеряет Ольгу. Он услышал коротенький, схожий с аханьем вздох, который издал испуганный человек, и не сразу понял, что вздыхал он сам.

793
{"b":"908566","o":1}