— Ну, что? – сказала она. – Пойдём, что ли?
Я не спросила – куда пойдём. Я почему-то и так знала, куда.
— Я не пойду, - сказала я. – А мама как же? А Костик? А Наташка?
Она чуть усмехнулась и поправила на голове косынку. И я поняла ещё отчётливее, чем прежде, что ни мама, ни Костик, ни Наташка больше ко мне не вернутся. Они ушли, оставив меня на дороге. Они уже не помнят, что я есть. Они забыли.
— Нет, - сказала я. – Я не пойду. Я не могу. Я боюсь.
— А ты не бойся, - сказала она, всё так же усмехаясь и глядя на меня без сочувствия, но и без осуждения. – Что уж теперь бояться-то. Бойся – не бойся – всё одно ты наша. Пойдём, касатка. Тебе ж самой хочется.
Ладонь её была твёрдой, прохладной и нежной, а глаза – задумчивыми и насмешливыми.
— Пусть хочется, - сказала я, осторожно вынимая свою руку из её руки.. – Мало ли кому чего хочется… Мне домой надо.
— Ну, смотри, как знаешь - сказала она. – Гляди, не пожалей после.
Она нагнулась надо мной, вытерла мне фартуком пыль и слёзы со щёк, посмотрела ещё раз внимательно мне в лицо, а потом повернулась и ушла. Воздух расступился перед ней, а потом опять сомкнулся, и на поверхности его ещё долго дрожала лёгкая золотистая рябь.
Позже у нас с ней была ещё одна встреча. Я была уже взрослой, ходила в третий класс, но всё ещё побаивалась в одиночку ездить на общественном транспорте. Как-то раз две моих одноклассницы уговорили меня покататься на трамвае, а потом вылезли на дальней, незнакомой мне остановке и заявили, что идут в гости к какой-то подружке.
— А я? – глупо спросила я, надувая губы.
— А что – ты? – безжалостно ответили они. – Ты же её всё равно не знаешь. Поезжай домой, а то тебя ругать будут.
— Одна? – ужаснулась я.
— Ну и что ж, что одна? – захихикали они. – Боишься, что ли?
— Ничего не боюсь, - гордо сказала я. - Просто свинство это, вот что. Мы так не договаривались.
— Бои-ишься, - загоготали они. – Как маленькая. Привыкла везде с бабушкой за ручку… Эх, ты!
— Дуры вы, и больше никто - с достоинством сказала я, отвернулась и пошла на остановку, загребая сандалиями весеннюю грязь и сдерживая подступающие к носу слёзы.
На остановке было почти безлюдно. Где-то вдали скрипели и грохотали трамваи, а я даже не знала толком, на какой из них мне надо садиться, чтобы попасть домой. Сумерки между тем сгущались, над остановкой загорелся жёлтый фонарь. Я присела на корточки, упёрлась коленками в портфель и погрузилась в мрачные размышления.
— Ну, что? – сказала мне женщина, стоящая рядом на остановке.
Я вздрогнула и посмотрела на неё. На ней был длинный светло-серый дождевик и серая косынка, по-деревенски повязанная в кружок. Лицо её было слегка другим – постаревшим, побледневшим, но по-прежнему скуласто-лисьим, спокойным и насмешливым. И глаза её сияли и смеялись из-под низко надвинутого платка.
— Нет, - замирая от радостного страха и желания сказать «да», сказала я.
— Опять нет? – сказала она, знакомо усмехаясь
— Я не могу, - умоляюще сказала я. – Никак не могу, честное слово.
— Ну, смотри, - сказала она. – А то – пойдём, может? Тут ведь недалеко.
Я зажмурилась и замотала головой.
— Ладно, - сказала она. – Вставай тогда. Вон твой трамвай идёт. Выйдешь на девятой остановке, возле Серпуховского вала. Давай, касатка, беги, пока он двери не закрыл.
Недавно я встретила её вновь. Я сидела на скамейке в парке, ела яблоко, вздыхала и никого не ждала. Она прошла мимо меня, мельком посмотрев искоса и кивнув головой. За её руку цеплялась девочка лет шести, которая, похоже, как и я, недавно орала и скандалила, но теперь совершенно успокоилась и что-то мурлыкала на ходу. Где-то в глубине парка играла флейта. Должно быть, это был припозднившийся уличный музыкант. Играл он плохо, но старательно.
2006/04/22 всякая ерунда
В метро
****
— Представляешь, Изольда-то наша... Ну, Изольда из бухгалтерии! Ну, помнишь её!
— Помню. И что она?
— Да позавчера опять под поезд попала.
— Да ну? И как она?
— Да ничего... (Пауза). Нормально.
****
— А что, твоя жена - она тоже баптистка?
— Да нет (С виноватым вздохом). Она - просто жена.
****
Весёлая черноглазая бабка в Великий Четверг везёт красную лампадку с горящей свечой. К ней подходит суровый лохматый подросток в заляпанной кожаной куртке.
— Бабуля, я вижу, у тебя огонёк есть. Дай закурить, а?
Бабка (радостно):
— Обожди, милок, ужо Он вернётся - всем даст прикурить.
2006/04/26 Скоро май
По утрам мы с собакой вываливаемся из подъезда, щуря мятые со сна физиономии, ныряем в апрель и плывём по нему по-собачьи, распугивая встречных голубей и дворников. В окнах горит раннее солнце. В переулках горят пыльные фонари. На углу стоит школьник с туго набитым портфелем, курит и говорит по мобильному. По газону идёт женщина с букетом цветов; солнце вспыхивает на целлофановой обёртке, и издалека кажется, что она несёт факел.
— Вообще-то, - говорю я собаке, оттаскивая её от подвального окна, - существует международная конвенция по охране прав кошек. Ты это имей в виду.
— А может, наплюём на конвенцию? – задумчиво предлагает она.
— Нельзя, - внушительно говорю я. – Морду раздерут за нарушение. И вообще.
— Ладно, - вздыхает она, – тогда давай голубей погоняем.
Голуби тяжело взлетают, усаживаются на карниз второго этажа и начинают там крутиться, стонать и курлыкать.
Это их томное бульканье и воркование я помню с раннего детства. С него начиналось каждое майское утро. И каждое утро было солнечным. Я знала это, ещё не открыв глаза – уткнувшись в подушку, слушая, как бормочут на подоконнике голуби и ощущая лопатками свежесть, солнце и праздник. Каждый день был праздник. Но особенно праздничный из них, конечно, - первое мая. День, когда нужно было вскакивать пораньше, натягивать парадный оранжевый костюмчик с белыми кармашками, жевать пироги под пение репродуктора и ругань соседей за стенкой, а после бежать на улицу, где среди звона, синевы и прохлады длинной поющей вереницей шли люди с флажками, флагами, шариками и бумажными ветками Майского Дерева. Под Майским Деревом когда-то танцевали старинные угнетённые трудящиеся, выражая солидарность со всеми трудящимися прошлого и будущего, и пели о том, что самый весёлый месяц на свете – это месяц май. Конечно, самый весёлый, что за вопрос? Кто бы сомневался!
Потом, уже в институтские годы, все первомайские дни всегда были ледяными и дождливыми. Мы приплясывали от холода на залитой дождём площади, натягивали рукава курток на кисти рук и сквозь зубы язвили по поводу международной солидарности. Особенно кисло и яростно выглядели те, кому не удалось уехать на праздники домой из-за принудительного участия в демонстрации. Постепенно все оттаивали, смягчались, начинали хохотать уже без язвительности, потом шли пить пиво с эклерами и смягчались ещё больше. Тучи рассеивались, и из дрожащих, усеянных прошлогодними листьями луж потихоньку, одним глазом выглядывало солнце.